восставшие войска должны немедленно выбрать своих представителей во Временное революционное правительство». Но сами авторы «Манифеста» не придавали своему лозунгу практического значения. Они совсем не собирались открыть самостоятельную борьбу за власть, а готовились в течение целой эпохи играть роль левой оппозиции.
Массы с самого начала решительно отказывали либеральной буржуазии в доверии, не отделяя ее от дворянства и бюрократии. Не могло быть, например, и речи о том, чтоб рабочие или солдаты подали голос за кадета. Власть оказалась полностью в руках социалистов-соглашателей, за которыми стоял вооруженный народ. Но не доверяющие самим себе соглашатели добровольно передали власть ненавистной массам и политически изолированной буржуазии. Весь режим оказался основан на qui pro quo. Рабочие, притом не только большевики, относились к Временному правительству, как к врагу. На заводских митингах почти единогласно принимались резолюции в пользу власти Советов. Активный участник этой агитации, большевик Дингельштедт, позднейшая жертва чистки, свидетельствует: «Не было ни одного рабочего собрания, которое отклонило бы нашу резолюцию такого содержания…» Но Петроградский Комитет под давлением соглашателей приостановил эту кампанию. Передовые рабочие изо всех сил стремились сбросить опеку оппортунистических верхов, но не знали, как парировать ученые доводы о буржуазном характере революции. Различные оттенки в большевизме сталкивались друг с другом, не доводя своих мыслей до конца. Партия была глубоко растеряна. «Каковы лозунги большевиков, – вспоминал позже видный саратовский большевик Антонов, – никто не знал… Картина была очень неприятная…»
Двадцать два дня между прибытием Сталина из Сибири (12 марта) и прибытием Ленина из Швейцарии (3 апреля) представляют для оценки политической физиономии Сталина исключительное значение. Перед ним сразу открывается широкая арена. Ни Ленина, ни Зиновьева в Петрограде нет. Есть Каменев, известный своими оппортунистическими тенденциями и скомпрометированный своим поведением на суде. Есть молодой и малоизвестный партии Свердлов, больше организатор, чем политик. Неистового Спандарьяна нет: он умер в Сибири. Как в 1912 году, так и теперь, Сталин оказывается на время если не первой, то одной из двух первых большевистских фигур в Петрограде. Растерянная партия ждет ясного слова; отмолчаться невозможно. Сталин вынужден давать ответы на самые жгучие вопросы: о Советах, о власти, о войне, о земле. Ответы напечатаны и говорят сами за себя.
Немедленно по приезде в Петроград, представлявший в те дни один сплошной митинг, Сталин направляется в большевистский штаб. Три члена бюро ЦК в сотрудничестве с несколькими литераторами определяли физиономию «Правды». Они делали это беспомощно, но руководство партией было в их руках. Пусть другие надрывают голоса на рабочих и солдатских митингах, Сталин окопается в штабе. Свыше четырех лет назад, после Пражской конференции, он был кооптирован в ЦК. После того много воды утекло. Но ссыльный из Курейки умеет держаться за аппарат и продолжает считать свой мандат непогашенным. При помощи Каменева и Муранова он первым делом отстранил от руководства слишком «левое» Бюро ЦК и редакцию «Правды». Он сделал это достаточно грубо, не опасаясь сопротивления и торопясь показать твердую руку.
«Прибывшие товарищи, – писал впоследствии Шляпников, – были настроены критически и отрицательно к нашей работе». Ее порок они видели не в нерешительности и бесцветности, а наоборот, в чрезмерном стремлении отмежеваться от соглашателей. Сталин, как и Каменев, стояли гораздо ближе к советскому большинству. Уже с 15 марта «Правда», перешедшая в руки новой редакции, заявила, что большевики будут решительно поддерживать Временное правительство, «поскольку оно борется с реакцией или контрреволюцией…» Парадокс этого заявления состоял в том, что единственным серьезным штабом контрреволюции являлось именно Временное правительство. Того же типа был ответ насчет войны: пока германская армия повинуется своему императору, русский солдат должен «стойко стоять на своем посту, на пулю отвечать пулей и на снаряд – снарядом…» Статья принадлежала Каменеву, но Сталин не противопоставил ей никакой другой точки зрения. От Каменева он вообще отличался в этот период разве лишь большей уклончивостью. «Всякое пораженчество, – писала „Правда“, – а вернее то, что неразборчивая печать под охраной царской цензуры клеймила этим именем, умерло в тот момент, когда на улицах Петрограда показался первый революционный полк». Это было прямым отмежеванием от Ленина, который проповедовал пораженчество вне досягаемости для царской цензуры, и подтверждением заявлений Каменева на процессе думской фракции, но на этот раз также и от имени Сталина. Что касается «первого революционного полка», то появление его означало лишь шаг от византийского варварства к империалистской цивилизации.
«День выхода преобразованной „Правды“, – рассказывает Шляпников, – был днем оборонческого ликования. Весь Таврический дворец, от дельцов Комитета Государственной думы до самого сердца революционной демократии, Исполнительного комитета, был преисполнен одной новостью: победой умеренных благоразумных большевиков над крайними. В самом Исполнительном комитете нас встретили ядовитыми улыбками… Когда этот номер „Правды“ был получен на заводах, там он вызвал полное недоумение среди членов нашей партии и сочувствовавших нам и язвительное удовольствие у наших противников… Негодование в районах было огромное, а когда пролетарии узнали, что „Правда“ была захвачена приехавшими из Сибири тремя бывшими руководителями „Правды“, то потребовали исключения их из партии». Изложение Шляпникова перерабатывалось им в духе смягчения под давлением Сталина, Каменева и Зиновьева в 1925 г., когда эта «тройка» господствовала в партии. Но оно все же достаточно ярко рисует первые шаги Сталина на арене революции, как и отклик передовых рабочих. Резкий протест выборжцев, который «Правде» пришлось вскоре напечатать на своих столбцах, побудил редакцию стать осторожнее в формулировках, но не изменить курс.
Политика Советов была насквозь пропитана духом условности и двусмысленности. Массы больше всего нуждались в том, чтобы кто-нибудь назвал вещи их настоящим именем: в этом, собственно, и состоит революционная политика. Но никто этого не делал, боясь потрясти хрупкое здание двоевластия. Наибольше фальши скоплялось вокруг вопроса о войне. 14 марта Исполнительный комитет внес в Совет проект манифеста «К народам всего мира». Рабочих Германии и Австро-Венгрии этот документ призывал отказаться «служить орудием захвата и насилия в руках королей, помещиков и банкиров». Тем временем сами вожди Совета совсем не собирались рвать с королями Великобритании и Бельгии, с императором Японии, с помещиками и банкирами, своими собственными и всех стран Антанты. Газета министра иностранных дел Милюкова с удовлетворением писала, что «воззвание развертывается в идеологию, общую нам со всеми нашими союзниками». Это было совершенно верно: в таком именно духе действовали французские министры-социалисты с начала войны. Почти в те же часы Ленин писал в Петроград через Стокгольм об угрожающей революции опасности прикрытия старой империалистической политики новыми революционными фразами: «Я даже предпочту раскол с кем бы то ни было из нашей партии, чем уступлю социал-патриотизму». Но идеи Ленина не нашли в те дни ни одного защитника.
Единогласное принятие манифеста в Петроградском Совете означало не только торжество империалиста Милюкова над мелкобуржуазной демократией, но и торжество Сталина и Каменева над левыми большевикам. Все склонились перед дисциплиной патриотической фальши. «Нельзя не приветствовать, – писал Сталин в «Правде», – вчерашнее воззвание Совета… Воззвание это, если оно дойдет до широких масс, без сомнения вернет сотни и тысячи рабочих к забытому лозунгу: «пролетарии всех стран, соединяйтесь!» На самом деле в подобных воззваниях на Западе недостатка не было, и они лишь помогали правящим классам поддерживать мираж войны за демократию.
Посвященная манифесту статья Сталина в высшей степени характерна не только для его позиции в данном конкретном вопросе, но и для его метода мышления вообще. Его органический оппортунизм, вынужденный, благодаря условиям среды и эпохи, временно искать прикрытия в абстрактных революционных принципах, обращается с ними, на деле, без церемонии. В начале статьи автор почти дословно повторяет рассуждения Ленина о том, что и после низвержения царизма война на стороне России сохраняет империалистский характер. Однако при переходе к практическим выводам он не только приветствует с двусмысленными оговорками социал-патриотический манифест, но и отвергает, вслед за Каменевым, революционную мобилизацию масс против войны. «Прежде всего несомненно, – пишет он, – что голый лозунг: долой войну! совершенно непригоден как практический путь». На вопрос: где же выход? он отвечает: «Давление на Временное правительство с требованием изъявления своего согласия немедленно открыть мирные переговоры…» При помощи дружественного «давления» на буржуазию, для которой весь смысл войны в завоеваниях, Сталин хочет достигнуть мира «на началах самоопределения народов». Против подобного филистерского утопизма Ленин направлял главные свои удары с начала войны. Путем «давления» нельзя добиться того, чтоб буржуазия перестала быть буржуазией: ее необходимо свергнуть. Но перед этим выводом Сталин останавливался в испуге, как и соглашатели.
Не менее знаменательна статья Сталина «Об отмене национальных ограничений» («Правда», 25 марта). Основная идея автора, воспринятая им еще из пропагандистских брошюр времен тифлисской семинарии, состоит в том, что национальный гнет есть пережиток средневековья. Империализм, как господство сильных наций над слабыми, совершенно не входит в его поле зрения. «Социальной основой национального гнета, – пишет он, – силой, одухотворяющей его, является отживающая земельная аристократия… В Англии, где земельная аристократия делит власть с буржуазией, национальный гнет более мягок, менее бесчеловечен, если, конечно, не принимать во внимание того обстоятельства, что в ходе войны, когда власть перешла в руки лендлордов, национальный гнет значительно усилился (преследование ирландцев, индусов)».
Ряд диковинных утверждений, которыми переполнена статья – будто в демократиях обеспечено национальное и расовое равенство; будто в Англии власть во время войны перешла к лендлордам; будто ликвидация феодальной аристократии означает уничтожение национального гнета, – насквозь проникнуты духом вульгарной демократии и захолустной ограниченности. Ни слова о том, что империализм довел национальный гнет до таких масштабов, на которые феодализм, уже в силу своего ленивого провинциального склада, был совершенно неспособен. Автор не продвинулся теоретически вперед с начала столетия; более того, он как бы совершенно позабыл собственную работу по национальному вопросу, написанную в начале 1913 г. под указку Ленина.
«Поскольку русская революция победила, – заключает статья, – она уже создала этим фактические условия для национальной свободы, ниспровергнув феодально-крепостническую власть». Для нашего автора революция остается уже полностью позади. Впереди, совершенно в духе Милюкова и Церетели, – «оформление прав» и «законодательное их закрепление». Между тем не только капиталистическая эксплуатация, о низвержении которой Сталин и не думал, но помещичье землевладение, которое он сам объявил основой национального гнета, оставались еще незатронутыми. У власти стояли русские лендлорды типа Родзянко и князя Львова. Такова была – трудно поверить и сейчас! – историческая и политическая концепция Сталина за десять дней до того, как Ленин провозгласил курс на социалистическую революцию.
28 марта, одновременно с совещанием представителей важнейших Советов России, открылось в Петрограде Всероссийское совещание большевиков, созванное бюро ЦК. Несмотря на месяц, протекший