наша не состоит и в том, чтобы наказать лжецов и поощрить праведников печати всех направлений, но в том, чтобы задушить классовую ложь буржуазии и обеспечить торжество классовой правды пролетариата – независимо от того, что в обоих лагерях имеются и фанатики, и лжецы.
«Советская власть, – сокрушается дальше Каутский, – разрушила единственное средство, которое может помочь против коррупции: свободу печати. Контроль посредством неограниченной свободы печати один мог держать в узде тех бандитов и авантюристов, которые неизбежно будут присасываться к каждой неограниченной неконтролируемой власти…» (стр. 140). И так далее.
Печать, как верное орудие борьбы с коррупцией! Этот либеральный рецепт звучит особенно жалко при мысли о двух странах с наибольшей «свободой» печати, – Северной Америке и Франции, которые являются вместе с тем странами наивысшего расцвета капиталистической коррупции.
Питаясь устаревшими сплетнями политических задворков русской революции, Каутский воображает, что без кадетски-меньшевистской гласности советский аппарат разъедается «бандитами и авантюристами». Таков был голос меньшевиков год – полтора тому назад. Теперь и они этого не посмеют повторить. При помощи советского контроля и партийного отбора, в напряженной атмосфере борьбы, Советская власть справилась с бандитами и авантюристами, всплывшими на поверхность в момент переворота, несравненно лучше, чем справлялась с ними когда бы то ни было какая бы то ни было власть.
Мы воюем. Мы боремся не на жизнь, а на смерть. Печать есть орудие не отвлеченного общества, а двух непримиримых, вооруженных и сражающихся лагерей. Мы разрушаем печать контрреволюции так же, как мы разрушаем ее укрепленные позиции, ее склады, ее коммуникации, ее разведку. Мы лишаем себя кадетски-меньшевистских обличений коррупции рабочего класса? Зато мы победоносно разрушаем основы капиталистической коррупции.
Но Каутский идет далее, развивая свою тему: он жалуется на то, что мы закрываем газеты эсеров и меньшевиков и даже – бывает и это – арестуем их вождей. Разве дело тут идет не об «оттенках» в пролетариате или в социалистическом движении? Школьный педант за привычными словами не видит фактов. Меньшевики и эсеры для него просто течения в социализме, тогда как в ходе революции они превратились в организацию, которая находится в действенном союзе с контрреволюцией и ведет против нас открытую войну. Армия Колчака создавалась социалистами-революционерами (каким шарлатанством звучит ныне это имя!) и поддерживалась меньшевиками. И те, и другие вели и ведут против нас в течение полутора лет войну на Северном фронте. Правящие на Кавказе меньшевики, бывшие союзники Гогенцоллерна, ныне союзники Ллойд-Джорджа, арестовывали и расстреливали большевиков рука об руку с германскими и английскими офицерами. Меньшевики и эсеры Кубанской Рады[71] создавали армию Деникину. Участвующие в правительстве эстонские меньшевики принимали прямое участие в последнем наступлении Юденича на Петербург. Таковы эти «течения» в социализме. Каутский считает, что можно находиться в состоянии открытой гражданской войны с меньшевиками и эсерами, которые при помощи созданных, благодаря им же, войск Юденича, Колчака и Деникина борются за свой «оттенок» в социализме, и в то же время предоставлять этим невинным «оттенкам» свободу печати в нашем тылу. Если бы спор с эсерами и меньшевиками мог быть разрешен путем убеждения и голосования, – т.-е. если бы за их спиной не стояли русские и иностранные империалисты, – тогда не было бы и гражданской войны.
Каутский, конечно, готов «осудить» (лишняя капля чернил!) и блокаду, и поддержку Антантой Деникина, и белый террор. Но в своем высоком беспристрастии он не может отказать последнему в смягчающих обстоятельствах. Белый террор, видите ли, не нарушает своих принципов, тогда как большевики, применяя красный террор, изменяют принципу «святости человеческой жизни, который они сами провозгласили» (стр. 139).
Что означает принцип святости человеческой жизни на практике, и чем он отличается от заповеди «не убий», Каутский не поясняет. Когда разбойник заносит нож над ребенком, можно ли убить разбойника, чтобы спасти ребенка? Не будет ли этим нарушен принцип «святости человеческой жизни»? Можно ли убить разбойника, чтоб спасти себя самого? Допустимо ли восстание угнетенных рабов против своих господ? Допустимо ли купить свободу ценою смерти тюремщиков? Если человеческая жизнь вообще свята и неприкосновенна, то нужно отказаться не только от применения террора, не только от войны, но и от революции. Каутский просто не отдает себе отчета в контрреволюционном значении того «принципа», который он пытается навязать нам. В другом месте мы видим, что Каутский обвиняет нас в заключении Брест-Литовского мира.[72] По его мнению, мы должны были продолжать войну. Но как же быть со святостью человеческой жизни? Может быть, жизнь перестает быть священной, когда речь заходит о людях, говорящих на другом языке? Или же Каутский считает, что массовые убийства, организуемые по правилам стратегии и тактики, не суть убийства? Поистине трудно выдвинуть в нашу эпоху «принцип» более лицемерный и более глупый в одно и то же время. До тех пор, пока человеческая рабочая сила, а стало быть и жизнь, является предметом купли-продажи, эксплуатации и расхищения, принцип «святости человеческой жизни» является подлейшей ложью, имеющей целью держать в узде угнетенных рабов.
Мы боролись против смертной казни, введенной Керенским, потому что эта кара применялась военно-полевыми судами старой армии против солдат, отказывавшихся продолжать империалистическую войну. Мы вырвали это оружие из рук старых военных судов, разрушили самые суды и распустили старую армию, которая их создала. Истребляя в Красной Армии и вообще в стране контрреволюционных заговорщиков, стремящихся путем восстаний, убийств, дезорганизации восстановить старый режим, мы действуем сообразно железным законам войны, в которой хотим обеспечить победу за собой.
Если уж искать формальных противоречий, то, разумеется, на стороне белого террора, являющегося орудием тех классов, которые считают себя христианскими, покровительствуют идеалистической философии и твердо убеждены, что личность (их собственная) есть самоцель. Что касается нас, то никогда мы не занимались кантиански-поповской, вегетариански-квакерской болтовней о «святости человеческой жизни». Мы были революционерами в оппозиции и остались ими у власти. Чтобы сделать личность священной, нужно уничтожить общественный строй, который ее распинает. А эта задача может быть выполнена только железом и кровью.
Есть и еще между белым террором и красным разница, которую игнорирует нынешний Каутский, но которая в глазах марксиста имеет решающее значение. Белый террор является орудием исторически-реакционного класса. Когда мы обличали бессилие репрессий буржуазного государства по отношению к пролетариату, мы никогда не отрицали того, что арестами и казнями правящие классы могут в известных условиях временно задержать развитие социальной революции. Но мы были уверены, что им не удастся остановить ее. Мы опирались на то, что пролетариат есть исторически восходящий класс и что буржуазное общество не может развиваться, не увеличивая силы пролетариата. Буржуазия в нынешнюю эпоху есть падающий класс. Она не только не играет более необходимой роли в производстве, но своими империалистическими методами присвоения разрушает мировое хозяйство и человеческую культуру. Однако историческая цепкость буржуазии колоссальна. Она держится и не хочет уходить. Тем самым она угрожает увлечь за собою в пропасть все общество. Ее приходится отрывать, отрубать. Красный террор есть орудие, применяемое против обреченного на гибель класса, который не хочет погибать. Если белый террор может лишь замедлить историческое восхождение пролетариата, то красный террор ускоряет гибель буржуазии. Ускорение – выигрыш темпа – имеет в известные эпохи решающее значение. Без красного террора русская буржуазия совместно с мировой задушила бы нас задолго до наступления революции в Европе. Нужно быть слепцом, чтобы этого не видеть, или фальсификатором, чтобы это отрицать.
Кто признает революционное историческое значение за самым фактом существования советской системы, тот должен санкционировать и красный террор. А Каутский, исписавший за последние два года горы бумаги против коммунизма и терроризма, вынужден под конец своей брошюры смириться перед фактом и неожиданно признать, что русская советская власть представляет собою теперь важнейший фактор мировой революции. «Как бы ни относиться к большевистским методам, – пишет он, – тот факт, что пролетарское правительство в большой стране не только пришло к власти, но и удержало ее в течение уже двух лет до настоящего времени среди величайших трудностей, этот факт необычайно повышает чувство силы в пролетариате всех стран. Для действительной революции большевики этим сделали великое дело (Grosses geleistet)…» (стр. 153). Это заявление поражает, как величайшая неожиданность, – как признание исторической истины с той стороны, откуда этого уже больше не ждешь. Большевики совершили великое и историческое дело, продержавшись два года против объединенного капиталистического мира. Но большевики держались не только идеей, но и мечом. Признание Каутского есть невольное санкционирование методов красного террора и вместе с тем злейшее осуждение его собственной критической стряпни.
ВЛИЯНИЕ ВОЙНЫ
Одну из причин крайне кровавого характера революционной борьбы Каутский видит в войне, в ее ожесточающем влиянии на нравы. Совершенно неоспоримо. Это влияние со всеми вытекающими отсюда последствиями можно было предвидеть заранее, приблизительно в ту эпоху, когда Каутский не знал, нужно ли голосовать за военные кредиты или против них.
«Империализм насильно вырвал общество из состояния неустойчивого равновесия, – писали мы пять лет тому назад в немецкой книге «Война и Интернационал». – Он взорвал шлюзы, которыми социал-демократия сдерживала поток революционной энергии пролетариата, и направил этот поток в свое русло. Этот чудовищный исторический эксперимент, который одним ударом расшиб позвоночник социалистическому Интернационалу, заключает в себе в то же время смертельную опасность для самого буржуазного общества. Молот изъят из рук рабочего и заменен мечом. Рабочий, связанный механикой капиталистического хозяйства по рукам и по ногам, внезапно вырывается из его среды и приучается ставить цели коллектива выше домашнего благополучия и самой жизни.
«С им же самим созданным оружием в руках рабочий ставится в такое положение, при котором политическая судьба государства зависит непосредственно от него. Те, которые в обычные времена угнетали и презирали его, теперь льстят ему и заискивают перед ним. Одновременно он входит в интимные отношения с теми самыми пушками, которые, по Лассалю,[73] образуют важнейшую составную часть конституции. Он переступает границы государства, участвует в насильственных реквизициях, под его ударами города переходят из рук в руки. Происходят изменения, каких не видало последнее поколение.
«Если передовым рабочим теоретически было известно, что сила является матерью права, то политическое мышление их оставалось все же проникнуто духом поссибилизма и приспособления к буржуазной легальности. Теперь рабочий класс на деле учится презирать эту легальность и насильственно разрушать ее. Статические моменты в его психологии уступают место динамическим. Тяжелые орудия вбивают в его голову мысль, что в тех случаях, когда невозможно обойти препятствия, остается возможность его разрушить. Почти все взрослое мужское население проводится через эту страшную в своем социальном реализме школу войны, которая создает новый человеческий тип.
«Над всеми нормами буржуазного общества – с