Россией.) Эти «инструкции» также не имеют в себе ничего заговорщицкого или даже секретного. В любом движении такого рода предупреждениям о провокаторе обычно придается широчайшая гласность, чтобы насторожить как можно больше людей.]
Конечно, можно было подозревать, что Троцкий дал Блюмкину устно инструкции более секретного характера. Но, что странно, даже ГПУ никогда не утверждало, что он это сделал; а его поведение, деятельность и переписка указывают, что фактически у него не было ничего такого конспиративного для передачи сторонникам, о чем он не говорил ранее или не мог сказать на публике. С этим посланием на руках Блюмкин отбыл в хорошем расположении духа, уверенный, что теперь он сможет доказать Радеку и другим, что их обвинения беспочвенны, что Троцкий — такой же верный и великий большевик, как и всегда, и что оппозиция должна под его руководством восстановить свое единство.
Вскоре после возвращения в Москву Блюмкин был арестован, обвинен в предательстве и казнен. Трудно выяснить, как ГПУ узнало о его действиях. Некоторые говорят, что он поделился секретом с женщиной, которую любил и которая, являясь агентом секретной службы, донесла на него. Это сообщение завоевало широкое доверие, отчего Радека презирали и ненавидели. Согласно еще одной версии, поддержанной Виктором Сержем, роль Радека была скорее достойной жалости, чем зловещей. Серж рассказывает, что в Москве Блюмкин сразу почувствовал, что ГПУ известно, где он был, и что его агенты шпионят за ним, чтобы выяснить, с кем из оппозиции он находится в контакте. Радека беспокоило положение Блюмкина, и он посоветовал ему обратиться к председателю Центральной ревизионной комиссии Орджоникидзе и чистосердечно во всем признаться. Он якобы сказал, что это единственный способ, которым Блюмкин мог бы спастись: Орджоникидзе хоть и сторонник строгой дисциплины, но добросовестный человек и даже по-своему щедрый — единственный во всей иерархии, от кого можно ожидать хоть и сурового, но гуманного обращения. Однако неизвестно, был ли Блюмкин арестован до или после своего обращения к Орджоникидзе. Возможно, головоломка объясняется проще: бдительное око работника советского консульства в Константинополе узрело Блюмкина, отплывающего на лодке на Принкипо; или же какой-нибудь агент-провокатор в доме Троцкого установил личность загадочного посетителя, с которым Троцкий закрывался на много часов.
Блюмкин во время допросов «вел себя с замечательным достоинством», вспоминает бывший офицер ГПУ. «Он мужественно шел на казнь и перед тем, как прозвучал смертельный выстрел, крикнул: „Да здравствует Троцкий!“» Все чаще и чаще в последующие годы суждено было этому крику звучать между залпами команд, производивших расстрелы.
Это была первая казнь такого рода. Да, другие троцкисты уже заплатили своими жизнями за убеждения, умерев от голода и истощения, — годом раньше, например, Бутов, один из секретарей Троцкого, умер в тюрьме после длительной голодовки. Тем не менее, до тех пор уважалось правило, что большевики никогда не должны повторять смертельных ошибок якобинцев и прибегать в междоусобной борьбе к казням, по крайней мере формально. Блюмкин стал первым членом партии, которому был вынесен смертный приговор за внутрипартийный проступок, контакт с Троцким.
Сталин опасался, как бы капитулянты не размыли границу между оппозицией и партией; и дело Блюмкина только усилило его мрачные предчувствия. Он не стал терпеть, чтобы старший офицер ГПУ на действительной службе осмелился дружески посещать Троцкого и выступать посредником между Троцким и капитулянтами, — допустить это означало бы выставить на посмешище все официальные обвинения, предъявляемые Троцкому, и поощрить будущие контакты. Сам Сталин мог не поверить и в относительно безобидный характер миссии Блюмкина и послания Троцкого оппозиции. В его подозрительном мозгу могла возникнуть мысль, что небезопасно было бы допускать, чтобы убийца Мирбаха когда-либо вновь дал выход своим элементарным, но сильным политическим страстям в террористическом акте. В любом случае, казнь Блюмкина должна была послужить предостережением для других и показать им, что нельзя шутить с официальными обвинениями в контрреволюции, что статья 58 — это статья 58, и с этого времени товарищеские связи с изгнанником на Принкипо будут наказываться по всей строгости подтасованного и извращенного закона. Как ни странно, до сих пор смертный приговор еще не выносился общепризнанным троцкистам, которые из своих тюрем и исправительных колоний поддерживали связь со своим лидером, которые слали ему коллективные поздравления с октябрьской годовщиной или с майским праздником и чьи имена появлялись под статьями и «тезисами» в «Бюллетене оппозиции». На данный момент это предупреждение относилось только к членам партии, лицам на официальных должностях, особенно в ГПУ, и восстановленным капитулянтам. Линия раздела между партией и оппозицией была прочерчена кровью.
Троцкий узнал о казни от одного анонимного оппозиционера, который, все еще находясь на государственной службе, оказался в командировке в Париже. Но Москва хранила молчание, и, когда через германскую прессу просочился слух, коммунистические газеты его опровергли. Несколько недель Троцкий ждал подтверждения информации и в своих письмах ни словом не обмолвился о Блюмкине — лишь в начале января 1930 года сообщение от одного оппозиционера из Москвы развеяло все сомнения. Троцкий сразу обнародовал все обстоятельства своей встречи с Блюмкиным. Он заявил, что это Сталин лично приказал казнить, а Ягода исполнил этот приказ, даже не сообщив об этом Менжинскому, формальному главе ГПУ. «Бюллетень» опубликовал письмо из Москвы, авторы которого утверждали, что Блюмкина предал Радек. Троцкий сам, поразмыслив, засомневался, так ли это было, намекнул, что, возможно, Радек поступил безответственно и глупо, но с добрыми намерениями. «Несчастье Блюмкина, — писал Троцкий, — было в том, что он верил Радеку, а Радек верил Сталину».
Троцкий рекомендовал своим последователям на Западе поднять «бурю протестов». «Дело Блюмкина, — писал он Ромеру 5 января 1930 года, — должно для левой оппозиции стать новым делом Сакко и Ванцетти». Некоторое время до этого казнь в Бостоне Сакко и Ванцетти, двух итало-американских анархистов, стала предметом протестов всемирного масштаба, поднятых коммунистами, социалистами, радикалами и либералами. Призыв Троцкого не нашел отклика. Судьба Блюмкина не вызвала даже и частицы возмущения, порожденного казнью Сакко и Ванцетти. Куда легче было разбудить совесть левых по поводу промахов правосудия в буржуазном государстве, чем тронуть ее Justizmord[28 — Судебное убийство (нем.).] в рабочем государстве. Через какие-то несколько недель Троцкому уже пришлось защищать и просить других протестовать против двух новых казней членов оппозиции и жестоких преследований, которым подвергались Раковский и его друзья. И опять его постигла неудача — ему не удалось пробить каменного равнодушия тех, кого он надеялся расшевелить.
1929 год в Советском Союзе завершился потрясением, жестокость которого превзошла все ожидания. В начале этого года политика Сталина все еще была нерешительной и неопределенной. Индустриализация набирала силу, но правительство все еще осторожничало. В апреле XVI партийная конференция призвала к ускорению коллективизации, но провозгласила, что частные хозяйства еще много лет будут преобладать в сельской экономике — пятилетний план предусматривал коллективизацию лишь 20 % всех мелких хозяйств к 1933 году; кулак должен был платить более высокие налоги и сдавать больше зерна, но не было и мысли о его ликвидации. К концу года казалось, что вихрь унес эти планы. Кампания индустриализации трещала по швам: вновь и вновь повышались плановые задания и раздавались призывы выполнить план в четыре, три и даже в два с половиной года. В двенадцатую годовщину революции Сталин, столкнувшись лицом к лицу с «трудностями», предсказанными Троцким: отказом крестьянства сдавать зерно, — объявил смертный приговор частному земледелию. «Немедленная и всеобщая коллективизация» была на повестке дня; и каких-то четыре месяца спустя он объявил, что уже объединено в колхозы 50 %, или около 13 миллионов, хозяйств. Всей мощью государство и партия согнали кулаков с земли и вынудили других крестьян снести в общий котел все свое имущество и смириться с новым способом производства.
Почти каждая деревня превратилась в арену классовой битвы, подобной которой история не видела прежде, войны, которую вело коллективистское государство под верховным командованием Сталина, чтобы подчинить деревенскую Россию и победить ее упрямый индивидуализм. Силы коллективизма были малы, но хорошо вооружены, подвижны и управлялись единой волей; сельский индивидуализм, при его рассеянной по стране огромной силе, был захвачен врасплох и вооружен лишь деревянной дубиной отчаяния. Как это бывает во всякой войне, не было недостатка в маневрах, безрезультатных стычках и беспорядочных отходах и наступлениях; но в конечном итоге победители захватили свою добычу и несметное количество военнопленных, которых загнали в бесконечные и пустынные равнины Сибири и ледяные просторы Дальнего Востока. Однако, как ни в какой войне, победитель не мог ни признать, ни обнародовать весь масштаб боевых действий. Советские власти были вынуждены делать вид, что проводят благотворную перестройку деревенской России с согласия подавляющего большинства; и даже после нескольких десятилетий точное число жертв, счет которым идет на миллионы, остается неизвестным.
Таковы были неожиданность, размах и сила потрясений, что очень немногие свидетели событий смогли осмыслить и сосредоточиться на их необъятности. До недавних пор троцкистская оппозиция могла утверждать, что Сталин, положив начало левому курсу, лишь проводил в жизнь ее требования; но «великий перелом» превзошел эти требования до такой степени, что захватило дух и у троцкистов и у сталинцев, не говоря уже о бухаринцах. Среди троцкистов примиренцы проявляли ясное понимание размеров и окончательности событий; сопротивленцы все еще цеплялись за логику и аргументацию, сформировавшиеся в прежние годы. Например, Раковский рассматривал сталинские приказы об уничтожении кулаков как «ультралевую риторику» и утверждал, что «удельный вес зажиточных хозяйств в национальной экономике еще больше возрастет, несмотря на все разговоры о борьбе с аграрным капитализмом». Как раз перед двенадцатой годовщиной революции Троцкий сам заявил, что «медленное развитие сельского хозяйства… и трудности, которые испытывает деревня, способствуют росту власти кулаков и расширению их влияния». Он не представлял себе, что одним махом или всего за лишь несколько лет силой будут ликвидированы 25 миллионов частных мелких хозяйств.
В начале 1930 года, однако, Троцкий стал понимать, что происходит, и в серии очерков, посвященных критике пятилетнего плана, развернул новую линию атаки на сталинскую политику. Эта новая критика отличалась диалектической двойственностью: он делал резкое различие между «социалистически прогрессивной» и «бюрократически ретроградной» тенденциями в Советском Союзе и разъяснил их вечный конфликт. Он, кстати, начал очерк «Экономическая беспечность и ее угрозы» следующими словами:
«Успехи Советского Союза в промышленном развитии обретают глобальное историческое значение. Социал-демократы, даже не попытавшиеся оценить темпы, возможность достижения которых продемонстрировала советская экономика, заслуживают только презрения. Эти темпы нельзя назвать ни стабильными, ни надежными… но они дают практическое доказательство огромных возможностей, свойственных социалистическим экономическим методам… На основе советского опыта нетрудно увидеть, какую экономическую мощь социалистический блок, включающий в себя Центральную и Восточную Европу и крупные части Азии, имел