своей книгой «Идеальный рыболов» и др.] и делает любовные характерные зарисовки товарищей-рыбаков, особенно молодого, почти безграмотного грека Хараламбоса, с которым часто выходил навстречу опасности. Молодой грек был рыбаком до мозга костей; все его предки, насколько позволяла проследить память, были рыбаками. «Его личный мир простирается примерно на четыре километра вокруг Принкипо, но он знает этот мир» и находит его достаточно волшебным, чтобы заполнить им свою жизнь (как у Уолтона: «нечто вроде поэзии; и нечто вроде математики, которую невозможно выучить до конца»), «Он мог, как артист, читать прекрасную книгу Мраморного моря» и отвлекал к ней от далеких блужданий мозг старого революционера. Они объяснялись друг с другом только жестами, гримасами и немногими турецкими, греческими и русскими односложными словами. Этого было для Хараламбоса достаточно, чтобы передать, что происходило в морской глубине, определить по горизонту, небесам, погоде и ветрам, как надо забрасывать сети — прямо, по спирали или полукругом, — какие грузила надо сбрасывать из лодки, чтобы поймать лобстеров в ловушки, и как надо охранять улов от скрывающихся вокруг дельфинов. Автор «Перманентной революции» охотно и смиренно учился этому «сложному и первобытному искусству, которое не изменилось за тысячи лет». Он замечал «уничтожающий взгляд» Хараламбоса, когда неправильно бросал грузило. «Из любезности и чувства социальной дисциплины он признавал, что в целом я неплохо забрасываю грузила. Но стоило мне сравнить свою работу с его, и гордость тут же покидала меня. Вообще-то, было бы неплохо вернуться к Хараламбосу, почитать с ним книгу Мраморного моря и также написать свою собственную».
Этот идиллический перерыв оборвался резко и мрачно. 5 января 1933 года Лёва телеграммой сообщил родителям, что Зина покончила жизнь самоубийством. Она покончила с собой через неделю после того, как ей, наконец, привезли ребенка. Кажется, присутствие ребенка вовсе не успокоило ее нервы, а вконец расшатало их. Среди оставленных ею бумаг была и эта записка на немецком: «Я чувствую приближение моей ужасной болезни. В этих условиях я не верю самой себе, даже когда ухаживаю за своим ребенком. Ни при каких обстоятельствах ему не следовало приезжать сюда. Он очень обидчивый и нервный. И еще он боится фрау В. [домохозяйку]. Он с фрау К. [вот ее адрес]. Он ни слова не знает по-немецки. Позвоните моему брату». Ее припадки умопомешательства случались все чаще и все с большей силой; она чувствовала себя ненужной даже своему ребенку; у нее уже не было сил продолжать борьбу; и в довершение ко всему полиция только что объявила, что она должна покинуть Германию. Это были последние дни правительства генерала Шляйхера — перед концом месяца Гитлер будет провозглашен канцлером. Громче, чем когда-либо до сих пор, по Берлину грохотали сапоги и раздавалось хриплое и пьяное пение; а одна песня, грубая и жестокая — «Die Strassen frei für die braunen Batallionen»,[56 — «Свободна улица для марша батальонов» (нем.).] — забивала все остальные. «Страшный танк» нацизма набирал ход, чтобы сокрушить германского рабочего. Отовсюду гремел «Хорст Вессель», страна ее была для нее закрыта, а сама она была оторвана от семьи, ее изгоняли из Германии, а сил, чтобы искать другое убежище, у нее уже не было — все это привело к тому, что Зина заперлась и забаррикадировалась в своей комнате и открыла газ. Заграждение было столь внушительным, что все попытки спасти ее оказались тщетными — доктор был удивлен, поняв, какую «редкую энергию» она проявила в самом акте смерти. И в последние минуты сознание освобождения породило слабую улыбку на ее лице — выражение облегчения и спокойствия. Ей было тридцать лет.
Сообщение Левы о самоубийстве было лаконичным, но, как говорил Троцкий, «в каждой строчке ощущалось невыносимое душевное напряжение, потому что он оказался один на один с телом своей старшей сестры». Как рассказать ребенку о том, что произошло? И как сообщить эту новость матери Зины, Александре Соколовской, живущей в Ленинграде? Лева попытался дозвониться до своего брата в Москве. «То ли потому, что ГПУ было сбито с толку… или потому, что они надеялись подслушать какой-нибудь секрет — но против всех ожиданий Лёву соединили по телефону, и… он передал эту трагическую новость… Таков был последний разговор наших двух сыновей, обреченных братьев над еще неостывшим трупом их сестры».
Через шесть дней после самоубийства Зины Троцкий написал «Открытое письмо» партийному руководству в Москве. Он описал, как указ от 20 февраля сломал дух Зины: она «не по собственному желанию выбрала смерть — ее довел до этого Сталин». «Не было даже тени политического смысла в преследовании моей дочери — это была всего лишь бесполезная неприкрытая месть». Он завершил письмо на ноте, в которой горе сдерживает гнев: «Я ограничиваюсь этим письмом, не думая о дальнейших заключениях. Время для таких заключений еще придет — их сделает возрожденная партия».
Из Ленинграда от матери Зины донесся стон боли, обвинения и отчаяния. Теперь она потеряла обоих своих детей, которые оба родились во время первой отцовской ссылки и оба были сражены во время его последнего изгнания. «Я сама сойду с ума, если ничего не узнаю», — писала она Троцкому 31 января, расспрашивая у него обо всех обстоятельствах. Она цитировала то, что Зина написала ей всего лишь несколько недель назад: «Печально, что я уже не смогу вернуться к папе. Ты знаешь, как я его обожала и восхищалась им с самого раннего детства. А теперь у нас полный разлад. Это — первопричина моей болезни». Зина жаловалась на его холодность к ней. «Я объясняла ей, — были слова матери, — что все происходит из-за ее характера, из того факта, что тебе трудно проявлять свои чувства, даже когда ты хотел бы их показать». (Для тех, кто знаком только с официальным, публичным обликом Троцкого, пылкого краснобая, свидетельство первой жены о его сдержанном, неласковом характере может выглядеть сюрпризом.) Затем последовало горькое, мучительное обвинение: «Все же ты учитывал лишь ее [Зины] физическое состояние, но ведь она была взрослым человеком и полностью развитым существом, нуждающимся в интеллектуальном общении». Она жаждала политической деятельности и нуждалась в свободе действий, потому что она походила на своего отца — «ты, ее отец, мог бы спасти ее». И что, спрашивала Александра, было за конфликтом между Зиной и Левой, о котором Зина также писала? И почему Троцкий настаивал на психиатрическом лечении, когда «она замкнулась в себе — как и мы оба, — и было невозможно заставить ее говорить о тех вещах, о которых она не хотела говорить!». И все же, нападая на Троцкого с этими обвинениями, мать смягчала их, размышляя, что, если бы Зина осталась в России, она бы все равно погибла — умерла от туберкулеза. «Наши дети были обречены, — добавляла Александра и описывала страх, с которым она взирает на оставшихся с ней внуков: — Я уже не верю в жизнь. Я не верю, что они вырастут. Все время я ожидаю какого-нибудь нового ужаса». И она завершала письмо словами: «Мне было трудно писать и посылать это письмо. Извини мою жестокость по отношению к тебе, но ты тоже должен знать все о наших друзьях, знакомых и родне».
Неизвестно, ответил ли Троцкий и как на это письмо — может быть, рана была слишком глубока для слов. Спустя некоторое время, извиняясь перед друзьями за то, что не ответил на их соболезнования, он писал, что его сразила малярия и он был при смерти.[57 — Троцкий писал Францу Пфемферту 5 февраля 1933 г. Как уверяет Пьер Франк, который в то время был в Буйюк-Ада, Троцкий заперся на несколько дней в своей комнате; Наталья была с ним; и только она время от времени выходила из этой комнаты. Когда он наконец появился, его секретари заметили, как поседели за эти дни его волосы.]
До самого конца Троцкий отказывался верить, что германское рабочее движение настолько лишено какой-либо силы самосохранения, что почти не окажет сопротивления нацизму и постыдно рухнет при первом же натиске. Почти три года он уверял, что невозможно, чтобы Гитлер победил без гражданской войны. Но невероятное произошло: 30 января 1933 года Гитлер стал канцлером еще до того, как социалисты и коммунисты начали вводить в бой свои огромные резервы. Неделю спустя Троцкий заявил: «Приход Гитлера к власти — это ужасный удар по рабочему классу. Но это еще не конец, не безнадежное поражение. Враг, которого можно было разгромить, когда он только взбирался наверх, сейчас уже захватил целый ряд командных постов. Тем самым он обрел огромное преимущество, но битва еще не закончилась». Даже теперь все еще было время для действий, ибо Гитлер еще не обладал всей полнотой власти; ему приходилось делить ее с Гугенбергом и Немецкой национальной народной партией. Возглавляемая им коалиция была слаба, и ее раздирали противоречия. Ему еще предстояло лишить своих партнеров всякого влияния и получить полный контроль над всеми государственными ресурсами. Пока его позиция оставалась уязвимой. Социалисты и коммунисты все еще могли нанести ответный удар — но было безнадежно поздно: «…на чаше весов — жизнь германского рабочего класса, существование Коммунистического Интернационала и… жизнь Советской Республики!»
Сейчас из многочисленных архивов и дневников мы знаем, сколь велика была на самом деле уязвимость первого гитлеровского правительства, когда оно только появилось на свет. Даже месяц спустя, 5 марта, после налета нацистов на Карл-Либкнехт-Хаус в Берлине и пожара в Рейхстаге, на выборах, проходивших в условиях разнузданного нацистского террора, социалисты и коммунисты все еще набрали 12 миллионов голосов, не говоря о 6 миллионах, отданных за католическую оппозицию Гитлеру. Мы также знаем о ссорах, дрязгах и взаимном недоверии между Гитлером и его партнерами, которые вполне могли бы развалить их коалицию, если бы эти миллионы социалистов и коммунистов пришли в движение. Еще 6 февраля Троцкий замечал, что рабочий класс «не ведет никаких оборонительных боев, а просто отступает, а завтра этот отход вполне может превратиться в разгром охваченных паникой масс». Он в весьма резкой форме завершил этот мрачный пассаж:
«Для того, чтобы прояснить историческую важность партийных решений… в эти дни и недели, по моему мнению, необходимо поставить этот вопрос, перед коммунистами… с максимальной остротой и непримиримостью: [продолжающийся] отказ партии сформировать единый фронт и создать местные комитеты обороны — комитеты, которые могли бы завтра стать Советами, будет означать не что иное, как капитуляцию перед фашизмом, что есть историческое преступление, равносильное ликвидации партии и Коммунистического Интернационала. Случись такое несчастье, рабочему классу придется потесниться и уступить место Четвертому Интернационалу; и путь