там, где у Карлейля была всего лишь изумительная мощь интуиции, на которую можно положиться, у Троцкого есть теория истории, которая позволяет ему уловить, что действительно важно, и установить связь между вещами. Тот же элемент можно проиллюстрировать еще более точно сравнением с „Всемирным кризисом“ Уинстона Черчилля, ибо эти два человека не так уж не схожи в характерах и одаренности ума. Но тут вновь замечаешь разницу, потому что история г-на Черчилля, вся ее индивидуальность, ее яркость и энергия — точки, где он сходится с Троцким, — не имеют за собой философии истории».
Ремарка о сходстве между Троцким и Черчиллем верна: находясь на противоположных полюсах, эти люди представляют одну и ту же смесь реализма и романтизма, сходную сварливость, одинаковую склонность смотреть вперед и отрываться от своего класса и своей среды и тот же порыв творить и писать историю. Не стоит отрицать наличие у Черчилля «философии истории», даже если он придерживался ее сугубо инстинктивно; но верно и то, что у Троцкого была полностью сформировавшаяся и подробная теория. Что важно, так это то, что его теоретическое Weltanschauung[64 — Мировоззрение (нем.).] пронизывает его восприимчивость, усиливает его интуицию и возвышает его способность проникать в будущее. И хотя он, как и Карлейль, обладал мощью и ослепительной яркостью воображения, он также отличался лаконизмом и четкостью выражения и уравновешенностью величайших классических историков. Он воистину является единственным гениальным историком, которых до сих пор произвела марксистская школа мысли и также пока — отвергла.
Из двух главных исторических трудов Троцкого — «Моя жизнь» и «История…» — первая, конечно, менее честолюбива. Он написал ее, в некотором роде, слишком рано, хотя, если б он ее не написал в 1929 году или вскоре после этого, он бы, возможно, не написал ее вообще. В ней рассказывается в основном о первой половине его жизни, т. е. о революционном триумфе; и лишь схематично дается начало второй половины, которая все еще разворачивалась. Он закончил эту книгу после нескольких месяцев ссылки, лишь лет через пять после того, как борьба между ним и Сталиным началась всерьез. Конфликт был слишком свеж, и, пересказывая его, Троцкий был скован тактическими соображениями и отсутствием перспективы. То, что ему предстояло пережить в грядущие одиннадцать лет, было не только само по себе тяжело, но и наложило отпечаток на весь его прежний опыт: вся его жизнь стала отблеском трагедии из-за ее сурового и мрачного эпилога. Бросая вызов тем, кто рассуждал о его трагедии, он завершил «Мою жизнь» заявлением: «Я наслаждаюсь зрелищем всякой сцены, которая мне понятна», повторив это после Прудона. «То, что заставляет других чахнуть, меня возвышает… вдохновляет и укрепляет; как после этого… могу я оплакивать свою судьбу?» Повторил бы он эти слова несколько лет спустя? Если полагается, чтобы трагедия обязательно включала в себя кару главному герою, то Троцкий не являлся героем трагедии — его не удавалось покарать до самого конца. Как Шелли, который не мог вынести, что его Прометей кончит тем, что унизится перед Юпитером, так и Троцкий не был «расположен к столь жалкой катастрофе». Он пережил трагедию современного предтечи, вступившего в конфликт с современниками, трагедии, образец которой он сам видел в Бабефе[65 — Бабеф Гракх (1760–1797) — деятель Великой французской революции; вождь раннекоммунистического «движения во имя равенства». Был казнен.] — только его драма была много крупнее и куда большей катастрофической мощи. Но в его автобиографии не было предчувствия даже такого рода трагедии, отчего остается впечатление некоей поверхностности во взглядах писателя на собственные успехи, поверхностной характеристики главного героя трагедии буквально перед тем, как на него со всех сторон обрушились несчастья.
Наименее убедительны последние главы «Моей жизни», где он рассказывает о своей борьбе со Сталиным. Даже тут он дает нам в изобилии примеры своей проницательности, множество эпизодов и словесных портретов, но не докапывается до корней и лишь отчасти объясняет восхождение Сталина на вершину власти. Он изображает Сталина слишком злодеем ех machina;[66 — Роковой (лат.).] и рассматривает его (как делал это и в предшествующие годы) как слишком незначительную личность, чтобы быть соперником, не говоря о том, чтобы лидировать в Советском государстве и в мировом коммунизме на протяжении трех полных десятилетий. «Руководящей части партии (более широким кругам он был вообще неизвестен) Сталин всегда казался человеком, которому суждено играть вторую и третью скрипку», — говорит он и предполагает, что, хотя Сталин и добился роли первой скрипки, он скоро, очень скоро закончит свою пьесу. Можно вспомнить, что Ленин в своем завещании описывал Сталина как одного из «двух самых способных людей в Центральном Комитете» (вторым был Троцкий) и предупреждал партию, что вражда между этими двумя людьми является серьезнейшей опасностью для революции. Троцкий не мог замалчивать более широкие политические основания для возвышения Сталина, и показывает его как олицетворение партийного механизма и жадности новой бюрократии до власти и привилегий. И все же он не смог убедительно объяснить, почему ведущие кадры большевиков вначале способствовали узурпации им власти, а потом потворствовали ей и почему все это привело к таким чрезвычайным формам внутрипартийной борьбы. Как автобиограф (в не меньшей мере, чем лидер оппозиции) Троцкий фактически игнорирует сложную связь между подавлением большевиками всех остальных партий и внутренними репрессиями, в которых Сталин был главной действующей силой. Он не увидел, почему партия должна использовать имеющееся у нее оружие против самой себя куда более жестоко, чем против врагов; а ему эти действия кажутся результатом всего лишь какого-то «заговора».
И все-таки «Моя жизнь» остается автобиографическим шедевром. Франсуа Мориа напрямую сравнивает ее вступительные главы с описанием детства Толстым и Горьким. У Троцкого та же «детская» свежесть восприятия и почти такая же неистощимая зрительная память, та же способность воскрешения в памяти атмосферы и настроения и та же самая кажущаяся легкость в оживлении характеров и сцен. Описывая гримасу, жест или блеск в глазах одним-двумя небольшими штрихами, он передает истинную природу и душевную особенность человеческого существа. В этой манере он изображает целую галерею родственников, домашних слуг, соседей, школьных учителей и т. д. Вот несколько примеров, хотя его проза слишком сложно текстурирована, чтобы любой отрывок из нее хотя бы отдаленно был так же полон жизни, как в его контексте. Он описывает своего школьного преподавателя в Одессе: «Он никогда не смотрел в лицо человеку, с которым разговаривал; он бесшумно ходил по коридорам и по классам на резиновых подошвах. Он говорил негромким сиплым фальцетом, который, даже без повышения голоса, мог наводить страх… Человеконенавистник по природе… он казался уравновешенным, но внутренне постоянно находился в состоянии хронического раздражения». Один из учителей был «худым, с колючими усами на зеленовато-желтом лице; его зрачки были мутными, движения такими вялыми, как будто он только что проснулся. Он громко кашлял и плевался в классе… Несколько лет спустя он перерезал себе горло бритвой». Другой учитель: «Крупный и импозантный мужчина в золотых очках на крошечном носике, с полным лицом, обрамленным жидкой бородкой. Когда он улыбался, становилось видно… что он слабовольный, маленький человек, замученный внутренними противоречиями». И еще один: «Огромный немец с крупной головой и бородой, доходившей до пояса. Он носил свое тяжелое тело на почти детских конечностях. Это был самый честный человек, и он страдал из-за проделок своих учеников».
Нам дают увидеть «печать обреченности» на семьях соседей-помещиков, которые «с жуткой скоростью двигались в одном и том же направлении — к крушению». Когда-то «вся округа принадлежала одной из этих семей; но сейчас их отпрыск живет, сочиняя петиции, жалобы и письма за крестьян. Когда он заходил к нам в дом, он обычно прятал в рукав табак и кусочки сахара, а жена его делала то же самое. С горящими глазами она рассказывала нам истории о своей юности, в которой были крепостные, дорогие пианино, шелка и духи. Ее два сына выросли почти безграмотными. Младший, Виктор, был приказчиком в нашем магазине». А вот беглое знакомство с каким-то еврейским землевладельцем: он «получил образование аристократического типа. Он легко говорил по-французски, играл на фортепьяно… Левая его рука была недоразвитой, но правая вполне нормальной, как он выражался, для того, чтобы играть концерты… Часто останавливаясь посреди игры, он вставал и подходил к зеркалу. Потом, если никого не было рядом, он палил свою бороду со всех сторон горящей папиросой — таково было его представление о том, какой должна быть опрятная борода». А на фоне этой вереницы разорившихся помещиков и выскочек из крестьян, изнуренных работников и различных родственников всегда чувствовалось дыхание украинской степи: «Имя Фальц-Файн[67 — Бароны Фальц-Файн имели обширные земельные владения на Украине.] звучало, как топот ног десяти тысяч овец, как блеяние бесчисленных овец, как переливы пастушьего свистка в степи… как лай множества собак-волкодавов. Сама степь дышала этим именем и в летнюю жару, и в зимнюю стужу».
Из среды, в которой проходило его детство, Троцкий переносит нас в первые революционные кружки Николаева, в тюрьмы Одессы и Москвы, колонии ссыльных в Сибири, а потом показывает нам плеяду редакторов «Искры», раскол на II съезде партии и рождение большевизма. Во всей литературе об этом периоде нет ни мемуаров, ни свидетельств очевидцев, которые бы так же ярко отразили картину раскола, как это мы видим в «Моей жизни». Тот факт, что в 1903 году Троцкий был меньшевиком, но писал как большевик, во многом связан с атмосферой и его изображением личностей. В ретроспективе он на стороне Ленина; но он также обязан отдать должное и себе, Мартову, Аксельроду и Засулич и объяснить, почему они пошли против Ленина. В отличие от почти всех большевистских и меньшевистских мемуаристов, он показывает каждую из противостоявших групп изнутри; и хотя теперь он политически осуждает меньшевиков и себя самого, он делает это с пониманием и симпатией. Еще до того, как ввести нас в курс политических противоречий, он заставляет нас почувствовать лежащее в основе столкновение характеров:
«Работая бок о бок с Лениным, Мартов — его ближайший товарищ по оружию — уже начал чувствовать себя неловко. Они еще обращались друг к другу по отчеству, но в их отношения стала закрадываться некая холодность. Мартов больше жил в настоящем… Ленин, хотя и твердо стоя в настоящем, уже пытался проникнуть взором сквозь завесу над будущим. Мартов развивал бесчисленные, часто оригинальные гипотезы и предложения, которые сам быстро забывал; а Ленин дожидался момента, когда в них возникнет необходимость. Детальная утонченность идей Мартова заставляла Ленина качать головой… Можно сказать, что даже перед разрывом… Ленин