гестапо. Троцкий был потрясен. «Терроризм? Терроризм? — то и дело повторял он. — Ладно, я еще могу понять это обвинение. Но гестапо? Они сказали „гестапо“? Вы в этом уверены?» — спрашивал он в изумлении. «Да, именно так и сказали», — подтвердил Кнудсен. Позже в этот же день они узнали, что в обвинительном акте также утверждалось, что именно из Норвегии Троцкий засылал в Советский Союз террористов и убийц. Им показалось, будто скалы этого тихого островка вдруг извергли огонь и лаву. Они ринулись назад в Вексхолл.
В тот же день 15 августа Троцкий отверг эти обвинения, описав их для журналистов как «величайшую фальшивку в мировой политической истории». «Сталин устраивает этот процесс для того, чтобы подавить недовольных и оппозицию. Правящая бюрократия рассматривает любую критику и любую форму оппозиции как заговор». Обвинение в том, что он использует Норвегию в качестве базы для террористической деятельности, говорил он, нацелено на то, чтобы лишить его убежища и возможности защититься. «Категорически заявляю, что за все время своего пребывания в Норвегии я ни разу не имел никакой связи с Советским Союзом. Я не получил оттуда ни одного письма и сам не писал никому, ни напрямую, ни через третьих лиц. Мы с женой не имели возможности обменяться ни строчкой с нашим сыном, который занимался наукой и не имел с нами никакой политической связи». Он предлагал норвежскому правительству расследовать эти обвинения — со своей стороны он был готов представить ему все соответствующие бумаги и материалы. Кроме этого он обратился к рабочим организациям всех стран с призывом создать беспристрастную международную комиссию по расследованию.
Таким образом, наступила кульминация террора, которую он многократно предсказывал. Он оказался еще страшнее, чем все, что он предчувствовал. Он снова прильнул к радиоприемнику — с 19 до 24 августа он слушал отчеты о процессе. Час за часом он впитывал его ужас, пока прокурор, судьи и подсудимые разыгрывали какой-то спектакль, так походивший в своем мазохизме и садизме на плод больного воображения, что казалось, он превосходил человеческую фантазию. С самого начала было ясно, что на кону — головы этих шестнадцати подсудимых, а вместе с ними — и головы Троцкого и Лёвы (в обвинительном акте Лёва фигурировал как главный помощник своего отца). По мере того как разворачивалось судебное разбирательство, становилось ясно, что этот процесс может быть лишь прелюдией к уничтожению целого поколения революционеров. Но хуже всего была манера, в какой подсудимых тащили сквозь грязь и заставляли ползать до самой смерти среди неописуемо тошнотворных обвинений и самообвинений. В сравнении со всем этим кошмары французской революции — эти крытые двуколки, эта гильотина и братоубийственная борьба якобинцев — теперь походили на драму почти здравомыслящего и торжественного достоинства. Робеспьер сажал своих противников на скамью подсудимых вместе с ворами и уголовниками и предъявлял им фантастические обвинения; но он избавлял их от необходимости защиты своей чести, а те погибали, как бойцы. Дантон, по крайней мере, смог свободно воскликнуть: «После меня настанет твоя очередь, Робеспьер!» Сталин же швырял своих сломленных соперников в неизмеримую бездну самоунижения. Он заставлял лидеров и мыслителей большевизма вести себя, подобно несчастным женщинам Средневековья, которым приходилось описывать перед инквизицией каждый акт своего колдовства и каждую деталь их оргии с дьяволом. Вот, например, диалог Вышинского с Каменевым, который услышал весь мир:
Вышинский. Какую оценку следует дать статьям и заявлениям, написанным вами, в которых вы выражали верность партии? Была ли это ложь?
Каменев. Нет, это было хуже чем ложь.
Вышинский. Вероломство?
Каменев. Хуже чем это.
Вышинский. Хуже чем ложь, чем вероломство? Тогда найдите этому определение сами. Было ли это предательством?
Каменев. Вы сами нашли это слово.
Вышинский. Подсудимый Зиновьев, вы подтверждаете это?
Зиновьев. Да.
Вышинский. Предательство? Вероломство? Двурушничество?
Зиновьев. Да.
А вот как Каменев признал свою вину:
«Мне дважды была сохранена жизнь, но есть предел всему, есть предел великодушию пролетариата, и этого предела мы достигли… Мы здесь сидим бок о бок с агентами иностранных секретных служб. У нас было то же самое оружие, наши руки переплелись до того, как наши судьбы скрестились здесь, на этой скамье подсудимых. Мы служили фашизму, мы организовали контрреволюцию против социализма. Таков путь, который мы избрали, и такова западня подлого предательства, в которую мы попали».
Зиновьев продолжал следующим образом:
«Я виновен в том, что был вторым, уступавшим лишь Троцкому, организатором троцкистско-зиновьевского блока, который поставил себе цель убийства Сталина, Ворошилова и других руководителей… Я признаю себя виновным в том, что был главным организатором убийства Кирова. Мы вошли в сговор с Троцким. Мой дефектный большевизм превратился в антибольшевизм, и через троцкизм я пришел к фашизму. Троцкизм — это разновидность фашизма, а зиновьевизм — разновидность троцкизма».
Иван Смирнов, разгромивший в Гражданскую войну Колчака и сидевший рядом с Троцким в Революционном военном совете, заявлял:
«Для нашей страны нет иного пути, чем тот, которым она сейчас шагает; и нет и не может быть другого руководства, нежели то, что дано нам историей. Троцкий, который посылает директивы и инструкции по терроризму и считает наше государство фашистским, — это враг. Он находится по ту сторону баррикад».
Мрачковский, еще один из старых товарищей Троцкого и также герой Гражданской войны, сказал:
«Почему я вступил на контрреволюционный путь? К этому привела меня моя связь с Троцким. С того момента, как я связался с ним, я начал обманывать партию, обманывать ее руководителей».
Бакаев, бесстрашный глава Ленинградской ЧК в Гражданскую войну и лидер демонстраций оппозиции в 1927 году, признавался:
«Факты, открывшиеся перед этим судом, показывают всему миру, что организатором этого… контрреволюционного блока, ее движущей силой является Троцкий… Я вновь и вновь закладывал свою голову в интересах Зиновьева и Каменева. Я глубоко угнетен мыслью, что стал послушным орудием в их руках, агентом контрреволюции, и что я поднял свою руку на Сталина».
Часами Вышинский, этот экс-меньшевик, вскочивший в большевистский вагон уже заметно позже окончания Гражданской войны, а сейчас являвшийся главным обвинителем, кипел и бесновался в разыгранном припадке истерии:
«Эти бешеные собаки капитализма пытались отнять у нас плоть от плоти, лучшего из лучших в нашей Советской стране. Они убили одного из самых дорогих для нас деятелей революции, этого замечательного и изумительного человека, яркого и жизнерадостного, потому что улыбка на его губах всегда была яркой и жизнерадостной, потому что наша новая жизнь — яркая и жизнерадостная. Они убили нашего Кирова, они ранили нас почти в самое сердце… Враг коварен, а коварному врагу не должно быть пощады… Весь наш народ трепещет от возмущения; и от имени Государственного Обвинителя я присоединяю свой разгневанный и возмущенный голос к грохочущим голосам миллионов… Я требую, чтобы бешеные собаки были расстреляны, все до одного!»
После пяти дней, полных грубой брани и грязных оскорблений, дней, в течение которых обвинение не представило ни единого кусочка доказательств, суд объявил приговор, осуждающий всех подсудимых на смерть и заканчивающийся словами:
«Лев Давидович Троцкий и его сын Лев Львович Седов… осужденные… как напрямую готовившие и лично участвовавшие в организации в СССР террористических актов… подлежат в случае обнаружения их на территории СССР немедленному аресту и суду Военной Коллегии Верховного Суда СССР».
Сталин для этого процесса выбрал время сразу после похода Гитлера на Рейнланд и вскоре после того, как Народный фронт сформировал свое правительство во Франции. Делая это, он шантажировал рабочее движение и левую интеллигенцию Запада, которые рассчитывали получить в нем своего союзника в войне против Гитлера. В сущности, он грозил, что, если там возникнут какие-либо протесты против его репрессий, он ответным ударом разрушит Народный фронт и оставит Западную Европу лицом к лицу с Третьим рейхом. В этом ему способствовала эта мрачная иррациональность суда, которая приводила в замешательство людей, могущих поднять свой голос протеста против злодеяния, которое они понимали, но совсем не хотели протестовать против этой мрачной и кровавой мистерии, а поэтому и оказаться в ней замешанными.
Какими бы гнетущими ни были процесс и казни, они пробудили в Троцком весь его боевой дух. Он был полон решимости встретить этот вызов с такой же концентрированной энергией и уверенностью, с какими когда-то командовал в первых боях Гражданской войны. На процессе Зиновьева — Каменева главным подсудимым был он; и он знал, что будут еще и другие процессы, на которых на него взвалят еще более тяжелый груз громадных обвинений. Он сражался за свою жизнь и честь, за своих уцелевших детей и за достоинство всех обреченных старых большевиков, которые не могли постоять за себя. Он вскрывал противоречия и абсурдности, которыми изобиловал этот процесс. Он напрягал каждый нерв, чтобы разоблачить фальшь суда и развеять его загадочность. Он знает, что в одиночку противостоит гигантской мощи Сталина и легионов пропагандистов, которые этой мощи служили. Но он, по крайней мере, мог свободно высказываться и организовать свое противодействие; и он стремился воспользоваться этим с максимальной эффективностью. На второй день суда он дал исчерпывающее интервью газете «Arbeiderbladet», которое было опубликовано на следующий же день, 21 августа, на первой странице (под заголовком «Троцкий утверждает, что московские обвинения фальшивы»), и оно не оставило у читателей сомнений в отношении симпатий делу Троцкого. Он подготовил заявления для американских, британских и французских телеграфных агентств и для многих репортеров, которые ринулись в Осло. Он был в самой гуще сражения; а время в нем было самым главным. Ему пришлось опровергать сталинские обвинения, пока не притупилась изумленная и шокированная чувствительность мира. Все, что ему было нужно, это свобода, чтобы защитить самого себя.
И этой свободы он был вдруг неожиданно и коварно лишен; а те, кто украли ее, были теми самыми людьми, которые только что открыто заявляли о своей дружбе с ним, почитали его и гордились тем, что предоставили ему убежище. 26 августа, через день после окончания московского процесса, к нему заехали по распоряжению министра юстиции два старших чиновника полиции, чтобы сообщить, что он нарушил требования предоставленного ему вида на жительство. Его попросили подписать обязательство, что впредь он воздержится от вмешательства «прямого или косвенного, устно или в письменной форме в политические проблемы, существующие в других странах»; и что как автор он «резко ограничит свою работу историческими трудами и общими теоретическими наблюдениями, не относящимися к какой-либо конкретной стране». Это требование звучало как насмешка. Как он мог воздержаться от высказываний по «проблемам, существующим в других странах», сейчас, когда Сталин осудил его как гитлеровского сообщника и главаря банды грабителей и убийц? Как он мог ограничиться «теоретическими наблюдениями, не направленными против какой-либо конкретной страны»? Его молчание только придаст яркость всем этим клеветническим