становились все более резкими. В канун Нового года стены домов в Мехико-Сити были заклеены плакатами, обвиняющими его в сговоре с реакционными генералами с целью свергнуть президента Карденаса и установить в Мексике фашистскую диктатуру. Нечего и говорить, куда могла завести такая клевета.
Мрак этих месяцев лишь на короткое время рассеялся в сентябре, когда комиссия Дьюи завершила контрпроцесс и объявила вердикт. В нем многозначительно заявлялось: «На основании всех доказательств… мы выяснили, что [московские] процессы в августе 1936-го и январе 1937 г. были инсценировкой… мы считаем Леона Троцкого и Леона Седова невиновными». Троцкий с радостью воспринял этот вердикт. И все-таки эффект его был незначителен, если вообще не ничтожен. Голос Дьюи привлек некоторое внимание в Соединенных Штатах, но был проигнорирован в Европе, где общественное мнение было приковано к важным событиям года, последнего года перед Мюнхеном, и превратностям французского Народного фронта и испанской Гражданской войны. Троцкий вновь был не в духе; и когда произошла задержка с выходом в свет «Бюллетеня», содержавшим и этот приговор, он был так раздражен, что обругал Лёву за «это преступление» и «политическую слепоту». «Я крайне раздосадован, — писал он ему 21 января 1938 года, — тем, как ведется работа с „Бюллетенем“, и должен поставить вопрос о его переводе в Нью-Йорк».
К этому времени силы Лёвы иссякли. Он жил, как выражался Серж, «адской жизнью». Нужду и личные неудачи он переживал легче, чем удары по его вере и гордости. Снова процитируем Сержа: «Не раз, простаивая до рассвета на улицах Монпарнаса, мы совместно пытались распутать клубок московских процессов. Время от времени, остановившись под уличным фонарем, кто-то из нас восклицал: „Мы же в лабиринте чистого безумия!“» Перерабатывая, без копейки в кармане и тревожась за отца, Лёва постоянно жил в этом лабиринте. Он продолжал вторить аргументам своего отца, его осуждениям и надеждам. Но с каждым из процессов в нем что-то ломалось. Его самые яркие воспоминания детства и отрочества были связаны с людьми, находившимися на скамье подсудимых: Каменев был его дядей, Бухарин — почти лучшим другом детства; Раковский, Смирнов, Муралов и многие другие — старшими друзьями и товарищами, и всеми ими он пылко восторгался за их революционные доблести и мужество. Его тяготила их деградация, и он не мог с этим примириться. Как же было можно сломать каждого из них и заставить их ползти сквозь грязь и кровь? Неужели хотя бы один из них не встанет со своего места на скамье подсудимых, не отречется от своего признания и не разорвет на кусочки все эти фальшивые и ужасные обвинения? Напрасно Лёва ждал, что это произойдет. Он был потрясен, когда сообщили, что вдова Ленина выступила в поддержку судебных процессов. В который уже раз он повторял, что сталинистская бюрократия, мечтая превратиться в класс собственников, окончательно предала революцию. Но даже такое объяснение не может быть причиной всей этой крови и жестокости. Да, это лабиринт истинного безумия — сможет ли дальновидный гений его отца отыскать выход из него?
Болезнь сердца, отчаяние, лихорадка, бессонница. Не желая оставлять свой «пост», он затягивал с операцией аппендицита, несмотря на периодически повторяющиеся острые приступы. Он мало ел, был взвинчен и ходил понурившись, почти падая. И все-таки в первые дни февраля он, наконец, издал «Бюллетень» с вердиктом комиссии Дьюи; он радостно доложил об этом в Койоакан, приложив доказательства, и обрисовал планы дальнейшей работы, не говоря ни слова о состоянии своего здоровья. Это было последнее письмо, которое он написал родителям.
8 февраля он все еще работал, но ничего не ел целый день и много времени провел с Этьеном. Вечером с ним произошел очередной приступ, самый худший из всех. Он не мог уже задерживаться с операцией и написал письмо, которое запечатал и вручил жене, попросив ее вскрыть письмо, только если с ним случится какой-нибудь «инцидент». Он вновь поговорил с Этьеном и не пожелал больше никого видеть. Они договорились, что он не ляжет в какой-нибудь французский госпиталь и не зарегистрируется под своим именем; потому что, если он это сделает, ГПУ легко выяснит его местонахождение. Он поедет в небольшую частную клинику, в которой работают какие-то русские доктора-эмигранты, представится как некий месье Мартен, французский инженер, и будет говорить только по-французски. Однако ни один французский товарищ не должен знать, где он находится, или посещать его. Договорившись обо всем этом, Этьен вызвал карету скорой помощи.
Даже в таком виде план этот был невероятно абсурден. Русские эмигранты были последними, с кем Лёва мог надеяться выдать себя за француза. Он легко мог совершить ошибку, проговориться на своем родном языке в бреду или под анестезией. И все же он сразу согласился поехать, хотя, когда его жена и Этьен привезли его в клинику, он не был ни в бреду, ни без сознания. Очевидно, его способность критически воспринимать происходящее, а также и инстинкт самосохранения притупились.
Его прооперировали в тот же вечер. Следующие несколько дней казалось, что он быстро идет на поправку. Помимо жены, его навещал только Этьен. Эти посещения оживляли его; они говорили о политике и организационных вопросах; и он неизменно упрашивал Этьена возвращаться как можно быстрее. Когда его пожелали увидеть некоторые французские троцкисты, Этьен сказал им с соответствующим загадочным видом, что они этого не могут сделать и что если надо скрыть адрес от ГПУ, то его надо хранить в секрете даже от них. Когда один из французских товарищей был озадачен этим излишком предосторожности, Этьен пообещал обсудить этот вопрос с Лёвой, но к постели больного никого так и не допустили. Прошло четыре дня. И тут вдруг совсем неожиданно пациент вновь почувствовал острое ухудшение своего состояния. Начались приступы, и он потерял сознание. В ночь на 13 февраля видели, как он полуодетым бродил в состоянии безумия по коридорам и палатам, которые в силу каких-то причин были без медицинского персонала и без охраны. Он бредил по-русски. На следующее утро хирург был так удивлен его состоянием, что спросил Жанну, не мог ли ее муж попытаться покончить с собой — не был ли он недавно настроен совершить самоубийство? Жанна это отрицала, залилась слезами и сказала, что, наверное, агенты ГПУ его отравили. Срочно была проведена еще одна операция, но улучшения не последовало. Пациент ужасно мучился, а доктора пытались спасти его путем неоднократных переливаний крови. Все было напрасно. 16 февраля 1938 года он умер в возрасте тридцати двух лет.
Была ли его смерть, как утверждала вдова, делом рук ГПУ? Многое из косвенных доказательств говорит, что это так. В ходе московских процессов его клеймили как самого активного помощника своего отца, фактически, как начальника штаба троцкистско-зиновьевского заговора. «Этот юноша хорошо работает; без него Старику действовать было бы куда труднее» — так часто поговаривали в управлении ГПУ в Москве, как свидетельствуют показания Рейса и Кривицкого. Лишить Троцкого этой помощи было в интересах ГПУ, особенно поскольку это наверняка доставило бы удовольствие мстительной натуре Сталина. У ГПУ был надежный информатор и агент, который довел Лёву до той точки, где тому было суждено встретить свою смерть. У ГПУ были все основания надеяться, что, как только Лёву уберут с дороги, их агент займет его место в русской «секции» троцкистской организации и установит прямой контакт с Троцким. В этой клинике не только доктора и медсестры, но и повара с санитарами были русскими эмигрантами, а некоторые из них — членами Общества за репатриацию. И для ГПУ не было ничего легче, чем найти среди них своего агента, который каким-то образом введет яд этому пациенту. Имея столько убийств на своей совести, разве ГПУ стало бы сомневаться при этом?
Но уверенности здесь нет. Расследование, проведенное по требованию Жанны, не дало никаких доказательств преступления. И полиция и доктора категорически отрицали отравление или какую-либо иную попытку покушения на жизнь Лёвы; они приписывали его смерть послеоперационным осложнениям («непроходимость кишечного тракта»), сердечной недостаточности и низкой сопротивляемости организма. Видный доктор, который к тому же был другом семьи Троцких, присоединился к их мнению. С другой стороны, Троцкий и его невестка задали ряд относящихся к делу вопросов, так и оставшихся невыясненными. Было ли чистой случайностью то, что Лёва очутился в русской клинике? (Троцкий не знал, что, как только Этьен вызвал скорую помощь, он тут же проинформировал об этом ГПУ, в чем сам Этьен потом признался.) Медики, составлявшие персонал клиники, утверждали, что не знали о личности Лёвы и его национальности. Но свидетели заявляли, что слышали, как Лёва бредил и даже спорил на политические темы на русском языке. Почему же хирург, оперировавший Лёву, был склонен приписывать ухудшение его состояния скорее попытке самоубийства, чем какой-нибудь иной естественной причине? Как заявила вдова Лёвы, этот хирург погрузился в жуткое молчание, как только разгорелся скандал, и спрятался за обязанностью хранить профессиональные секреты. Не дали результатов ни старания Жанны обратить внимание ведущего расследование судьи на эти загадочные обстоятельства, ни то, что отметил Троцкий: рутинное дознание не приняло во внимание «усовершенствованную и сложную» технику убийств, осуществляемых ГПУ. Не пыталась ли французская полиция, как подозревал Троцкий, замять это дело, чтобы скрыть свою некомпетентность? Или, может быть, внутри Народного фронта сработали какие-то мощные политические силы с целью помешать тщательному расследованию? Семье ничего не оставалось, кроме как потребовать нового расследования.
Когда эта новость достигла Мексики, Троцкого не было в Койоакане. Несколькими днями ранее Ривера заметил, как какие-то незнакомые люди бродят вокруг Синего дома и шпионят за его обитателями с наблюдательного поста, расположенного поблизости. Он встревожился и устроил отъезд Троцкого и его пребывание в течение некоторого времени в Чапультепек-Парк у Антонио Идальго, старого революционера и друга Риверы. Там 16 февраля Троцкий работал над своим очерком «Мораль их и наша», когда вечерние газеты сообщили о смерти Лёвы. Ривера, прочитав эту новость, позвонил в Париж, надеясь получить опровержение, а потом отправился в Чапультепек-Парк к Троцкому. Троцкий отказался поверить этому, взорвался гневом и показал Ривере на дверь, но потом вернулся вместе с ним в Койоакан, чтобы сообщить эту весть Наталье. «Я как раз… перебирала старые фотографии наших детей, — пишет она. — Зазвонил звонок в дверях, и я с удивлением увидела входящего Льва Давидовича. Я пошла ему навстречу. Он вошел со склоненной головой, каким я его никогда не видела до сих пор, лицо его было пепельно-серым, и весь он сразу внешне постарел. „Что случилось? — спросила я его с тревогой. — Ты болен?“ Он тихо ответил: „Лёва болен.