зависело от небольшого, очень малого движения руки Ленина». И тут Троцкий ошеломляюще по-новому трактует историю, которую до этого рассказывал много раз, о том, как Сталин маневрировал, стремясь удержать его, Троцкого, подальше от Москвы во время похорон: «Должно быть, он боялся, что я свяжу смерть Ленина с прошлогодним разговором о яде; спрошу у врачей, не было ли отравления, и потребую аутопсии». Он вспоминал, что по возвращении в Москву после похорон обнаружил, что врачи «в затруднении и не могут составить заключение» о смерти Ленина и что два или три года назад Зиновьев и Каменев избегали всяких разговоров об этом и на вопросы Троцкого отвечали «односложно и старались не смотреть мне в глаза». Но он так и не говорил, зародилось ли у него подозрение или убеждение о виновности Сталина уже в 1924 году, или оно сформировалось только в годы репрессий, после того как Ягоду и кремлевских врачей обвинили в использовании яда в их смертоносных интригах. Если бы он имел это убеждение или подозрение в 1924 году, почему он никогда не озвучивал его до 1939 года? Почему даже после смерти Ленина он не кому иному, как Максу Истмену, описывал Сталина как «мужественного и искреннего революционера»? Даже в этой обличительной биографии Троцкий все еще выражал мнение, что, если бы Сталин предвидел, какими кровавыми конвульсиями закончится эта внутрипартийная борьба, он бы никогда ее не начал. Таким образом, он все еще относится к Сталину 1924 года как к по существу честному, хотя и недальновидному человеку, который вряд ли был способен отравить Ленина. Такое несоответствие предполагает, что, обвиняя Сталина в этом конкретном преступлении, Троцкий проектировал опыт великих репрессий назад в 1923–1924 годы, делал вывод, что Сталин, этот палач всех учеников Ленина, наверняка был способен убить и Ленина, и действительно его убил. Трудно не задуматься, не является ли «загадка» смерти Ленина, подозрение в нечестной игре, в трюках, использованных Сталиным, чтобы избежать вскрытия трупа, порождением личных переживаний Троцкого в связи со смертью.
Надо сказать, фигура Сталина перед любым биографом выдвигает эту же проблему. Несомненно, его характер играл важнейшую роль в репрессиях; и задачей биографа является проследить формирование этого характера и показать, как рано, на каких стадиях и до какой степени проявились эти пристрастия и наклонности. Однако задача эта не отличается от той, которую должен решить юрист, анализирующий ход жизни преступника. Вероятность криминального поступка может достаточно рано присутствовать в данном характере, но ее нельзя представлять как действительность до того, как она превратилась в этот поступок. Наверняка глубокая подозрительность, скрытность и болезненная тяга к власти проявлялись в Сталине задолго до его возвышения; и все-таки многие годы это были лишь его второстепенные особенности. Биограф обязан обращаться с ними, не теряя чувства меры и не упуская из виду динамику личности и крайне важное взаимодействие обстоятельств и характера. Сталин Троцкого невозможен в той степени, в которой он представляет этот характер, как будто остающимся в основном одинаковым как в 1936–1938-м, так и в 1924 году, и даже в 1904-м. Это чудовище не формируется, не растет и не возникает — оно выглядит уже почти сложившимся с самого начала. Всякие положительные качества, как то: честолюбие и симпатия к угнетенным, без чего ни один молодой человек никогда не вступил бы в преследуемую революционную партию, здесь почти полностью отсутствуют. Возвышение Сталина внутри партии происходит не благодаря каким-то заслугам или достижениям, и посему карьера его становится практически необъяснимой. Его избрание в ленинское Политбюро, присутствие в большевистском внутреннем кабинете и назначение на пост Генерального секретаря выглядят совершенно случайными. Сам Троцкий суммирует свой подход в единственной фразе: «Процесс возвышения [Сталина] происходил где-то за непроницаемым политическим занавесом. В определенный момент его фигура в полном торжественном облачении вдруг шагнула из Кремлевской стены». И даже из разоблачений, сделанных Троцким, очевидно, что Сталин вовсе не таким образом выдвинулся в первые ряды: он был после Ленина и Троцкого самым влиятельным человеком в совете внутри партии, по крайней мере, еще с 1918 года; и не просто так Ленин в своем завещании опишет Сталина как одного из «двух самых способных людей в Центральном Комитете».
Как биограф Троцкий не менее, чем лидер оппозиции, недооценивает Сталина и силы и обстоятельства, ему благоприятствовавшие. «Нынешнее официальное сравнение Сталина с Лениным просто недостойно, — справедливо замечает он. — Если за основу сравнения взят размах личности, то нельзя ставить Сталина рядом даже с Муссолини или Гитлером. Какими бы скудными ни были идеи фашизма, оба победоносных лидера реакции, итальянской и германской, с начала своих соответствующих движений проявляли инициативу, побркдали массы к действию, прокладывали новые пути через политические джунгли. О Сталине ничего подобного сказать нельзя». Эти слова были написаны, когда СССР вступал во второе десятилетие плановой экономики; и даже тогда они звучали неестественно. Они звучали совершенно фантастически и несколько лет спустя, когда роль Сталина можно было рассмотреть на фоне Второй мировой войны и ее последствий. «Пытаясь найти Сталину историческую параллель, — продолжал Троцкий, — мы должны отстранить не только Кромвеля, Робеспьера, Наполеона и Ленина, но даже Муссолини и Гитлера. [Мы подойдем] ближе к пониманию Сталина, [когда будем мыслить в масштабах] Мустафы Кемаля Ататюрка или, возможно, Порфирио Диаса». Тут уж отсутствие исторического масштаба и перспективы просто поразительно и тревожно.
Что водило пером Троцкого в пассажах, подобных этим, так это, конечно, его священный гнев и возмущение чудовищностью культа личности Сталина. Он низводил Сталина до мелкорослого тирана, раздувшегося до сверхъестественных размеров, до деспота, превратившего себя в божество. Поступая таким образом, Троцкий прокладывает путь, так сказать, тем, кто много лет спустя сбросит монументы Сталину, выкинет его тело из Мавзолея на Красной площади, сотрет его имя с площадей и улиц и даже переименуют Сталинград в Волгоград. С ясным предчувствием всего этого Троцкий вспоминал, что Нерона тоже обожествляли, но «после того, как он скончался, его статуи были разбиты на куски, а имя его соскоблили отовсюду. Месть истории сильнее, чем месть самого могущественного Генерального секретаря. Я осмеливаюсь думать, что это утешает». Незадолго до того, как он был поражен окончательным ударом сталинского вероломства, Троцкий уже смаковал грядущее возмездие истории и свою собственную победу за пределами могилы. Он готовил это воздаяние в словах достаточно весомых, чтобы служить в качестве текста для приговора будущих поколений. Он обращался со Сталиным, как с символом гигантского вакуума, продуктом эпохи, в котором растворились моральные принципы старого порядка, а новые еще не сформировались.
«L’état c’est moi[130 — Государство — это я (фр.).] — почти либеральная формула для сравнения реальностей сталинского тоталитарного режима. Людовик XIV отождествлял себя и с государством, и с церковью — но лишь в эпоху скоротечной, бренной власти. Тоталитарное государство выходит далеко за пределы монархии-папства… Сталин может справедливо заявить, в отличие от Короля-Солнца — La société c’est moi».[131 — Общество — это я (фр.).]
А вот как Троцкий передавал в одной-единственной эпиграмме все трагическое напряжение между Сталиным и старыми большевиками:
«Из двенадцати апостолов Христа лишь Иуда оказался предателем. Но если бы он пришел к власти, он бы представил остальных одиннадцать апостолов предателями, а с ними и тех более мелких учеников, которых Лука насчитал семьдесят».
Комментарии Троцкого к событиям, ведущим к войне, и к перспективам войны и революции могли бы стать предметом отдельной монографии. В этих работах кое-что поражает сильнее, чем даже контраст между ясным и почти безошибочным анализом стратегически-дипломатических элементов и искаженным видением перспектив революции. Он видел во Второй мировой войне в основном продолжение Первой, продолжение борьбы великих империалистических держав за передел мира. Во время мюнхенского кризиса он видел «силу Гитлера (и слабость) в… его готовности использовать… шантаж, и блеф, и риск войны», тогда как старые колониальные державы, которые ничего не выигрывали, но много теряли, опасались вооруженного конфликта. «Чемберлен отдал бы все демократии мира — а их осталось немного — за одну десятую часть Индии». По мнению Троцкого, Мюнхенское соглашение ускорило развязывание войны; к тому же привели и успехи Франко в Испании, поскольку они освободили буржуазные правительства от страха революции в Европе. Политика Сталина имела тот же эффект: продавая рабочее движение, «как будто это была нефть или марганцевая руда», он тоже помогал капитализму вернуть уверенность в себе.[132 — В статье, датированной 22 сентября 1938 г. («Бюллетень оппозиции», №3 70), Троцкий писал: «…теперь можно быть уверенным, что советская дипломатия попытается пойти на сближение с Германией». «Компромисс, достигнутый над мертвым телом Чехословакии… дает Гитлеру более удобную базу для начала войны. Полеты Чемберлена [в Мюнхен] войдут в историю как символ дипломатических конвульсий, которые расколотая, алчная и беспомощная Европа испытала накануне новой кровавой бани, ожидающей нашу планету».]
Но здесь решающим было поведение Соединенных Штатов, ибо и Чемберлен, и Сталин боялись ввязываться в драку с Гитлером, пока Соединенные Штаты остаются в стороне. И все же Соединенные Штаты, эта ведущая мировая империалистическая держава, унаследовавшая место Британии, не могли придерживаться изоляционистской позиции; они были жизненно заинтересованы в том, чтобы остановить экспансию германского и японского империализма; и они вступали во Вторую мировую войну «значительно раньше, чем вошли в Первую». Соединенным Штатам также было суждено играть куда более важную роль в заключении мира, ибо «если мир не заключится на базе социализма, тогда победоносные Соединенные Штаты будут диктовать условия мира».
Легко можно представить себе громогласное осуждение, с которым Троцкий встретил германо-советский пакт августа 1939 года: теперь мастер великих репрессий разоблачил себя как сообщник Гитлера. Еще с 1933 года Троцкий повторял, что ничто Сталину не подойдет лучше, чем замирение с Гитлером. И вот после того, как обезглавлена Красная армия, страх собственной слабости привел Сталина в объятия Гитлера. «Пока Гитлер ведет свои военные операции, Сталин действует как его интендант, — замечает Троцкий в первые дни войны. — Но цель Сталина, — добавляет он, — не в том, чтобы помогать Третьему рейху одерживать победы, а в том, чтобы как можно дольше держать Советский Союз подальше от войны и тем временем развязать руки балтийским и балканским странам». Когда Сталин и Гитлер под аплодисменты Коминтерна приступили к разделу Польши, Троцкий дал такой комментарий: «Польша возродится, но Коминтерн — никогда». Но даже в своих самых неистовых нападках на сталинскую беспринципность и цинизм он не возлагал на Сталина всю вину. Он повторял, что «ключ к кремлевской политике находится в Вашингтоне» и что для того, чтобы Сталин изменил свой курс, Соединенные Штаты должны бросить весь свой вес на