накопившуюся энергию, злобу и негодование и удовлетворить писательской потребности: хотя он сам этого, вероятнее всего, не сознавал. Как, между прочим, видно из этой первой записки, он и перед жандармами не прочь был, прибегнуть к своей «неотразимой логике». Но первую же его попытку сойти со стези «1001 ночи» и обосновать своё alibi «по логике и здравому смыслу» допрашивавший его жандармский полковник оборвал коротким: «А но закону наоборот.».
Записки посыпались ежедневно, одна за другой. Я получил написанную им частушку: «Эх, и прост же ты, рабочий человек»… и т. д. Она потом вошла в сборник революционных песен.
Всё шло гладко. И я, и Бронштейн, были очень довольны. Но с самого начала, радость наша была омрачена, особенно для Бронштейна: «переписка» была односторонняя. Так как его камера была ближе к уборной, то он выходил всегда раньше меня, и я не имел возможности воспользоваться его способом передачи письма. Если бы я оставил в уборной записку, Бронштейн мог бы подобрать её только на следующий день. За сутки её успели бы много раз подобрать уголовные или надзиратели. Невозможность получения ответов от меня, естественно очень раздражала его. Со времени обращения в марксизм, у него так много накопилось, что потребность в обмене мнениями была громадна. «Ради Бога, придумай способ отвечать мне», — нервно заканчивал он каждую записку. Мне этого хотелось не меньше, чем ему. Наконец, нам удалось придумать способ, очень простой и удобный, и дававший нам возможность беспрепятственно вести регулярную и обширную переписку.
Бронштейн, не теряя времени, предложил мне открыть дискуссию по какому-нибудь вопросу, и сам дал тему: »Роль личности в истории». Я охотно принял его предложение. Я не знал, конечно, насколько полно он воспринял теорию материалистического понимания истории. Мне не представлялось, чтобы он в такой короткий срок мог решительно порвать со своей старой точкой зрения и стать на новую, которую он, ещё так недавно, столь энергично и решительно отвергал. Самое предложение его я понял, как вполне естественное желание, при помощи дискуссии с другим лицом, получше разобраться в вопросе и самому себе точнее выяснить свою позицию. Поэтому в своём вступительном «реферате» я старался выражаться, по возможности, осторожно, избегать резких формулировок, ставить точки над «i», боясь спугнуть начинающийся поворот. Я был жестоко наказан за свою осторожность. Бронштейн, что называется, разделал меня под орех: «Вполне определённую идею о классовой борьбе, ясные и недвусмысленные положения материалистического понимания ты потопил в море недоговорённостей и неопределённостей»… и т. д., и т. д. Я прямо глазам своим не верил: Бронштейн был теперь таким же решительным и прямолинейным «марксистом», каким он раньше был его противником.
Когда и где успел он столько начитаться? На свободе, за революционной работой у него для этого не было времени, а в тюрьме, кроме «Житий Святых» и «Православного Вестника» он ничего читать не мог.
Как бы там ни было, фразеологию марксистскую, он, несомненно, усвоил в совершенстве и рассуждать о роли личности, о классовой борьбе, значении производительных сил и т. п., он мог, как самый заправский марксист, и с присущим ему талантом. Но, как только он пытался от усвоенной теории перейти к практике, к марксистскому творчеству, к применению материалистического понимания истории к живой жизни, он неизменно обнаруживал полное бессилие.
Он взялся писать о масонстве с точки зрения материалистического понимания истории. Он достал три или четыре книги по этому вопросу (это было тогда, когда к нам уже допускались кой-какие книги) и думал, что этого вполне достаточно. Понятно, что из этого ничего но могло выйти и ни вышло, и он свою затею оставил.
Однажды, он прислал мне длинное рассуждение на тему о сдельной и повременной плате. В агитационных брошюрках, — обыкновенно народнического происхождения, — велась борьба за повременную плату против сдельной). Зная, что марксисты основу общественных явлений видят в состоянии и росте производственных сил, он, в разрез с установившимися среди революционеров взглядами, бесстрашно защищал преимущество сдельной платы перед повременной: она увеличивает интенсивность, а, стало быть, и производительность труда, она даёт возможность более правильной и научной оценки заработной платы, какой достоин тот или другой рабочий и т. д. Интересы производства были разобраны им прекрасно и исчерпывающим образом. В своём увлечении, он забыл. только, что рабочий является не только материалом, обслуживающим производство, но и субъектом, интересы которого, в конце концов, это производство должно иметь в виду. Это была система Тэйлора в зародыше [6].
Среди политических заключённых было несколько юношей, прямо мальчиков, которые к революции никакого отношения не имели и были арестованы только потому, что случайно были знакомы с тем или другим революционером. Таких юношей держали месяцами. Отцу одного из таких юношей жандармы заявили, что выпустить сына, если отец пообещает высечь его, как только тот вернется домой.
Это возмутило всех политических заключённых. Был поднят вопрос о всеобщий голодовке, чтобы таким путём заставить жандармов освободить юношу. Бронштейн стал во главе кампании за голодовку. Я вместе с немногими другими быль против.
Сообщаться в тюрьме, конечно, не легко, а если администрация этого определённо не хочет, то и почти совсем невозможно. Понятно, что мы, противники голодовки, не могли развить своих доводов перед зелёной молодёжью, которая, не имея возможности разобраться в сущности вопроса, взвесить свои силы и предвидеть все возможные последствия, и боясь показаться трусливой, голосовала, как всегда в таких случаях бывает, за то, что ей казалось по внешности более революционным: голодовка была принята подавляющим большинством голосов.
Но скоро, конечно, обнаружилось, что голодать не так легко, как голосовать за голодовку; и та же самая очень «революционная» молодёжь первая быстро стала отпадать, предоставив продолжать голодовку своим вождям и всем сознательным противникам её. Через три дня стало ясно, что голодовка потерпела полный крах.
Надо было искать благовидного предлога для её полного прекращения. К счастью, администрация тюрьмы очень сочувственно к нам относилась и всячески старалась помочь нам выйти из затруднительная положения. После краткого совещания, мы решили требование к жандармам об освобождении невинного юноши заменить требовавшем от тюремной администрации (заручившись заранее её согласием на это) рассадить нас по камерам, согласно представленному нами плану. Администрация, конечно, согласилась тем более охотно, что дела наши были дознанием закончены, и строгая изоляция уже теряла всякий смысл. По этому плану я с Бронштейном были посажены в соседние камеры, между которыми, как мы раньше знали, было в стене отверстие (скрытое парашей), через которое можно было свободно сообщаться. Когда нас таким образом рассадили, я, воспользовавшись возможностью свободно с глазу на глаз поговорить с Бронштейном через отверстие, указал ему на то, что я был прав, когда был против голодовки. Печальный результат её, казалось, доказывал это с неоспоримой очевидностью. К моему крайнему удивлению, Бронштейн не только не был обескуражен, но с чувством полного удовлетворения находил, что, несмотря на отказ от нашего ультимативного требования и на то, что юноша, из-за которого мы голодали, остался в тюрьм, мы одержали полную победу: во-первых, вся Европа будет знать об этом; во-вторых, нас рассадили, как мы желали, и. т. д., и т. д.
Это было наше первое тактическое разногласие.
Вскоре нас ждала новая радость. Жандармское Управление разрешило нам общие прогулки (до этого каждый из нас совершал одиночную прогулку в течение 15–30 минут в день, в сопровождении жандарма). Перед первой общей прогулкой нас всех вместе пустили в тюремную баню. Можно себе представить, какой это был праздник для нас. Праздник этот был, однако, немного омрачён маленьким приключением: с Бронштейном случился какой-то припадок. Мы это приняли за обморок, и скоро успокоились. Впоследствии, когда Бронштейн был уже заграницей, такие «обмороки» случались с ним нередко: среди речи на собрании он вдруг неожиданно падал и оставался некоторое время в бессознательном состоянии. Друзья объясняли это «слабостью сердца», хотя он, по внешности, совсем не производил впечатление больного человека, и, кроме этих «обмороков» ничем не обнаруживал физической слабости. Такой же «обморок» случился с ним на суде при разборе его дела о Совете Рабочих Депутатов в 1906 году. Из-за этого пришлось даже приостановить разбор дела и отложить его. Л. Г. Дейч, с которым Бронштейн был очень близок заграницей, сообщил мне во время своего пребывания в Нью-Йорке (1911–1916 гг.), как об известном и установленном факте, что эти припадки были эпилептические. Я лично присутствовал только при описанном припадке в одесской тюрьме. Но, судя по всей обстановке припадков и по отрицательным, в других отношениях, данным со стороны его физический конструкции, надо думать, что припадки эти происходили, действительно, на почве эпилепсии.
Многие черты его характера также невольно наталкивают на такое предположение: резко выраженный эготизм, гипертрофированное самомнение, чрезмерное и болезненное самомнение, стремление к экстравагантности в речи, писаниях и поступках, известного рода придирчивый педантизм (пресловутая «логика»), проявляющейся даже в чётком, аккуратном почерке, и т. п.
Правда, все эти черты могут, конечно, присутствовать и у не эпилептиков. Но в психопатологии более, чем где-либо в другой области, весь вопрос — в степени.
В Бутырках в 1900 г. — Брак с А. Соколовской, — «Бунт»
в тюрьме. — Ссылка в Иркутскую губ. — Бронштейн-Антид-
Ото в «Восточном Обозрении». — Приглашение его в редакцию
женевской ‘»Искры».
В ноябре 1899 года, после того, как Бронштейн и его товарищи просидели около двух лет в тюрьме, из петербургских канцелярий получились, наконец, приговоры. Бронштейн, ожидавший, по меньшей мере, заключения в кратности, был приятно изумлён, узнав, что его приговорили к четырём годам ссылки в Восточную Сибирь. Меня приговорили к трём годам ссылки туда же.
Начались сборы в дорогу, которые внесли некоторое разнообразие в нашу монотонную жизнь.
Вместе с уголовными арестантами мы этапным порядком были отправлены через Киев, Курск в Москву, в пересыльную тюрьму (Бутырки). В Бутырках нас рассадили в башнях, помещающихся в четырёх углах каменной ограды тюрьмы, — мужчин в Часовой башне, женщин в Пугачёвской. В этих башнях политические сидели подолгу, пока их не собиралось такое количество, что они составляли целую партию для отправки в Сибирь. Перед нашим приходом была отправлена такая партия. Мы были первыми в новой парии, и нам пришлось ждать около полугода. Нас было пятеро, все по одному делу: Бронштейн, И. Соколовский. (впоследствии редактор закрытой большевиками газеты «Одесские Новости»), Г. Соколовский, С. Гуревич и я. Мы все были помещены в большой круглой камере на втором этаже башни, с круглым столом посредине, придававшим ей намёк на уют и комфортабельный вид, с десятью кроватями, расположенными радиусами, и столиками возле некоторых из них, как в больнице.