игрушек. Мужа убили белые. Был у нее большеголовый, бритый, четырехлетний голодный сын…
* * *
Остается конец А.А. Он страшен. Потеряв всех (последняя дочь была за границей), А.А. осталась одна, втиснутая со всеми своими мебелями и сундуками в одну комнату – ту, полуподвальную, со сводами, бывшую Надину, окнами в сад. Вокруг был новый мир, от первого тесного круга вселённых жильцов – до кругозора новых идей – до огромного, в сплошных заревах, окоема Революции. Как же она с ним справлялась? Во-первых, она с ним сражалась. Осталась, но отстаивала. Что? Свое добро. И отстояла. Чтобы в полный разгар Революции, нося такое имя, в таком суде, выиграть не один, а целых два процесса с таким «арендатором» (так она это, для приличия, называла), для этого нужно было быть ею, то есть, по слову близкого ей лица, фанатиком собственности.
Попытаемся восстановить ее день, все тот же день одиннадцати революционных зим.
Вставанье в холоде. (Ничего, полезно, всю жизнь проспала с открытой форткой.) Чай без сахара (тяжело). Черный хлеб (именно тяжело). Очередь за мылом. (Ничего, выстою. Отстою свое, а уж свое – отстою!) И вот, при полном шутливом одобрении всей очереди («Ну и сурьёзная гражданка! сквозь такую не протиснешься!») победоносное изгнание «нахала» и свой кусок немылящего мыла – в руках. Домой, есть. Ест мало – приучена. (Вот только – овса нет! Точно они с Д.И. только для того и соединили свои жизни, чтобы вместе есть овес. Есть в этой ассоциации что-то умилительно-конское…) После еды – рытье в сундуках. Вижу ее на коленях, подперев все еще заносчивой головкой все еще маркизы кованую крышку сундука. Голова – болит. Ничего, своя ноша не тянет! Скаты сукна, полотна, шевиота, тисненого муара, атласа… С чем расстанусь? От чего оторвусь? И подумать, что все это будут носить хамы. Хамки. Хамки ради на коленях стою…
Смоленский рынок. Пожилая дама, в шубе с буфами, в высоких востроносых башмаках. Из-под белого кавказского (Сережиного еще) башлыка – черные глаза без всякой милости. Не предлагает, не протягивает, перевесив через отставленную руку – являет. Безмолвно. Но товар сам за себя говорит. «Сколько?» – «Столько». – «Да что ты, тетка… (под пронзительным взглядом) – да что вы, гражданка… (и, не вынося глаз) – да помилуйте, мадам, рази… Совсем гражданина обездолить хотите… Хотите?» (Цифра.) – «Нет», – точно лед треснул. О, эта ли уступит копейку с аршина– этим, когда и собственным своим молодым страстям, и родным детям не уступила. Никогда – никому – ни в чем. И вот, под двойным давлением недобрых глаз и добротности товара, гражданин ей в ладонь бумажки, себе под мышку – аршины. Стоят пересчитывают, каждый – свое, в беззастенчивости своей являя собой картину полного равенства.
Домой, в нору, с горстью рафинада в бумажке, с белым хлебом, но не под мышкой, а на дне английского, свиной кожи, чемоданчика.
Письмо за письмом от дочери. Настойчиво зовет за границу. Но – как расстаться с вещами? С собой взять? Всего не возьмешь. Продать? От одной мысли мороз. Как же без всего, одной, без арьергарда сундуков, корзин, мешков, узлов? Изредка посылки нуждающейся дочери: когда несколько английских фунтов от удачной продажи на Смоленском, когда шелковое платье gris-perle[21], из только одного шлейфа которого та в Сербии шьет себе целое платье.
Кто-то в 1927 году о ней из Москвы пишет дочери:
«Обстановка у мамы ужасная – одна комната, сплошь заставленная вещами, и день и ночь горит в ней свет…»
Днем – от куста, то снеговым, то лиственным грузом застилающего свет.
Ночью – от дум.
Так – до 1929 года.
* * *
Январь и ночь. А.А. собирается спать. Свет горит – тот самый, что и днем: верхний, белый, ровный. За окном – мерзлый сад. Под самым окном – во весь его дубовый ставень – замороженный сиреневый куст, как сторожевой пост.
Снимает с себя верхнюю в клетку, юбку, нижнюю, с крючком, юбку, на двенадцати пуговицах лифчик (четвертая на одной нитке – закрепить!), распускает вздержки, аккуратно складывает вещи в стопку. В одной рубашке, пробравшись между сундучной толкучкой, подымает покатую, горбом, крышку, обнажает мраморную доску, подставляет под струйку губку. Надевает ночную кофту, продевает в иголку нитку. Вынув шпильки, обрабатывает щеткой до блеску. Вплетает косоплетку. Встав на циновку, молится на лампадку: «Хлеб наш насущный» и за упокой душ.
Стук. В ставню – куст, мерзлой веткой, как мерзлым пальцем. Точно вправду пальцем: вторым его согнутым, суставом. Раз – второй. А что, если будет?.. – Третий. И вот, крадучись, удаляется. А.А., хладнокровно: «Нервы». Но все же, для достоверности, пробравшись между острыми углами сундуков, привстав коленом на так и не убранные стопы «Кремля», приникает лбом к раме. Ничего. Глухая стена ставня. Оттолкновенье мерзлого стекла.
Да и чего бояться в таком доме? Со столькими жильцами? Сколько жильцов – столько револьверов. За такими ставнями? С таким дворником? Да и кому пугать по ночам, зачем? (В ту минуту А.А. забыла, что стучать можно не только, чтобы испугать, а и чтобы остеречь. И если бы она, как ей в самую смутную секунду было захотелось, сейчас – вышла, она бы, может быть, увидела не страшное, а родное – и в черноте ночи светло-черноглазое! – не по земле, а над землею отходящее от окна. А если бы и никого, ничего не увидела, кроме припавшего куста сирени, – то предостерегающий может, за отсутствием иных возможностей, постучать и веткой…)
Собравшись с духом, входит в ледяную постель.
Закрывает глаза, не свет. Свет горит, тот же, что и днем, так же, как и днем: ровно, неживо. Под закрытыми веками – лицо того солдата с рынка, которому вчера продала парчу. (Ту, от Надиного боярского, так и не сбывшегося, костюма.) Молодое лицо, безбородое. Через лоб «большевицкий» вихор. А жаль, что только по стольку-то аршин, хороша парча, дал бы больше…
А – сын? Забыла? Нет. (Нынче, разгребая сад, задела лопатой куст: зазвенел, как венок. В годовщину не забыть убрать фарфоровый: и цветы обились, одна проволока…) Но туда, на самое дно, где он, и только он один, не спускается никогда. Иначе – не жить. А жить – надо. Зачем? А сундуки? Кому же все пойдет: неношеное, нетронутое, некроеное, десятилетия подряд храненное и дохраненное до нынешнего дня. Дочь – далёко… Этим? Все – тем?! Нет, жить надо, всё прожить, чтобы не осталось, не досталось. Ничего. Никому.
Спит.
Беда пришла не из окна. Беда пришла из двери. Стук. А.А. спит. Вторичный, спешный. «Кто там?» – «Иван, дворник. Александра Александровна, дело до вас есть». – «Какое дело? Завтра!» – «Нет, дело неотложное, вы уж, пожалуйста, простите, что беспокою, долго не буду». – «Погоди входить, открою и сейчас лягу».
…Входит. Стоит молча. Глаза не те. А.А., властно и нервно: «Ну? – Упавшим голосом: – Да ну же?» Тот, в дверь: «Входи, ребята».
* * *
Старый дом точно только того и ждал.
* * *
Пришли шайкой. Пришли за миллионами, а нашли всего только шестьдесят четыре рубля с копейками. «Добра» не тронули – тряпки. Бежали на Кавказ, были прослежены, схвачены, судимы, иные – расстреляны.
Дом у Старого Пимена кончился в двойной крови.
* * *
И кончаю словами одноименных воспоминаний Веры Муромцевой, именем которой свои и начинаю:
– Ныне в приходской церкви Старого Пимена комсомольский клуб.
1933
Примечания
Все тексты печатаются по изданию: Цветаева Марина. Собр. соч. в 7 т. Т. 4, 5. М.: Эллис Лак, 1994. При подготовке примечаний использовались материалы комментариев А.А. Саакянц и Л.А. Мнухина из этого собрания, разыскания В.А. Швейцер, И.В. Кудровой, Р.А. Будагова, Н.А. Козиной, Л.П. Черкасовой и др. Стихотворные и другие цитаты, как правило, не атрибутируются. Повторяющиеся реалии комментируются лишь при первом упоминании.
Дом у Старого Пимена. Впервые – в парижском журнале «Современные записки» (1934. № 54).
Заглавие – по дому в Пименовском (ныне Старопименовском) переулке между улицами Тверской и Малая Дмитровка (Москва). Дом принадлежал семье историка Дмитрия Ивановича Иловайского (1832—1920). На его дочери Варваре Дмитриевне (1858—1890) был женат первым браком Иван Владимирович Цветаев (1847—1913). У супругов было двое детей: Валерия (1883—1966) и Андрей (1890—1933). В своём эссе Цветаева использовала воспоминания о семье Иловайских «У Старого Пимена» (1932) В.Н. Муромцевой-Буниной.
У Андрюши два дедушки. – Кроме родного деда, Д.И. Иловайского, вторым считался Александр Данилович Майн (1836—1899), отец его мачехи – матери Марины Цветаевой.
Трёхпрудный дом – дом в Трёхпрудном переулке (№ 8; не сохранился), приданое В.Д. Иловайской к свадьбе с И.В. Цветаевым.
Коврайская Александра Александровна (1852—1929) – вторая жена Д.И. Иловайского. Надя (1882—1905), Серёжа (1885—1905) – дети Иловайского и Коврайской.
…после долгой заграницы, потеряв мать… – Мать Марины Цветаевой, Мария Александровна Мейн (1868—1906) скончалась от туберкулёза в Тарусе.
Виноградов Павел Гаврилович (1854—1925), Виппер Роберт Юрьевич (1859—1954) – русские историки.
«Кремль» – московская газета (1897—1916).
…фарреровских «Hommes vivantes»… – Речь идёт о романе Клода Фаррера «Дом живых людей».
…в своей гранатовой (Прозерпина!) перелине. – Прозерпина (Персефона) была похищена Аидом, властителем подземного царства. Беря её в жёны, последний потребовал, чтобы она проглотила зёрна граната – в знак неразрывности брака.
Серёжа Бор-Раменский – персонаж повести Евгении Тур «Сергей Бор-Раменский, или Семейство Шалонских».
Рауль Добри – персонаж романа французской писательницы З. Флерио «Рауль Добри, глава семейства».
Педель – в дооктябрьской России: надзиратель, следивший за поведением студентов.
…променявшая все Плутоновы сокровища… – Мать Прозерпины Церера, римская богиня плодородия и земледелия.
Тигром за вспыльчивый характер называли французского политического деятеля, премьер-министра Жоржа Клемансо.
«Дети Солнцевых», «Юность Кати и Вари Солнцевых» – произведения (вторая книга – посмертное, дополненное издание первой) писательницы Е.Н. Кондрашовой (1836—1887).
Бориваж – курорт в Нерви, итальянском приморском городке, близ Генуи, где в начале 1900-х годов возникла колония русских политэмигрантов.
«Квисисан» – отель в Ялте.
«Марина» – здесь: набережная.
Ганон Шарль-Луи (1819—1900) – французский музыкальный педагог; пианист, органист.
«Lied für Elise» – пьеса Бетховена для фортепьяно.
«O, Lasst mich scheinen…» – песня Миньоны из романа Гёте «Годы учения Вильгельма Мейстера».
…на твою сотоварку… – С гражданской женой композитора Скрябина Т.Ф. Шлёцер (1883—1922) Марина Цветаева былв дружна в 1921—1922 годах.
Сноски
1
2
Глупости (нем.).
3
Деревянной лошадке на палочке (нем.).
4
Когда людям нечего сказать друг другу, они играют в карты (нем.).
5
Букв.: натянутая на четырех булавках (фр.).
6
Называть вещи своими именами (фр.).
7
«Живых людей» (фр.).
8
Битве цветов (фр.).
9
10
Бессмыслица (фр.).
11
Quand c’est un caractère, c’est toujours un mauvais (Le Tigre) (примеч. М. Цветаевой). Перевод: «Что до характера, то он всегда плох» (Тигр).
12
Невыявленный смех (фр.).
13
Oт cherubin – херувим (фр.).
14
Лестницу (нем.).
15
Музыкальных упражнений (нем.).
16
Девочка спит, родители, не грустите (нем.).
17
Гостиной (нем.).
18
Комнаты для больных (нем.).
19
Какой кажусь, такой я стану (нем.).
20
И