вполне возможно. Причина: здоровье. Сережа блестящее подтверждение.
Макс, поцелуй за меня Пра, скоро увидимся. Пишу Асе, чтоб искала мне квартиру [626]. Недели через 2 буду в Феодосии.
МЭ
Впервые — ЕРО. стр. 178–179 (публ. В.П. Купченко). СС-6. стр. 61. Печ. по НИСП. стр. 248.
19-17. М.А. Волошину
Москва, 25-го августа 1917 г.
Дорогой Макс,
Убеди Сережу взять отпуск и поехать в Коктебель. Он этим бредит, но сейчас у него какое-то расслабление воли, никак не может решиться. Чувствует он себя отвратительно, в Москве сыро, промозгло, голодно. Отпуск ему конечно дадут. Напиши ему, Максинька! Тогда и я поеду, — в Феодосию, с детьми. А то я боюсь оставлять его здесь в таком сомнительном состоянии. Я страшно устала, дошла до того, что пишу открытки. Просыпаюсь с душевной тошнотой, день, как гора. Целую тебя и Пра. Напиши Сереже, а то — боюсь — поезда встанут.
МЭ
Впервые — ЕРО. стр. 179 (публ. В.П. Купченко). СС-6. стр. 62. Печ. по НИСП. стр. 248–249.
20-17. В.Я. Эфрон
13-го сентября 1917 г.
Милая Вера,
Я сейчас так извелась, что — или уеду на месяц в Феодосию (гостить к Асе [627]) с Алей, или уеду совсем. Весь дом поднять трудно, не знаю как быть.
Если вы или Лиля согласитесь последить за Ириной в то время, как меня не будет, тронусь скоро. Я больше так жить не могу, кончится плохо.
Спасибо за предложение кормить Алю. Если я уеду, этот вопрос пока отпадает, если не удастся, — это меня вполне устраивает. Сейчас мы все идем обедать к Лиле. Я — нелегкий человек, и мое главное горе — брать что бы то ни было от кого бы то ни было.
Целую Вас и Асю [628].
МЭ
Если будете посылать в Офицерское [629] — купите и для нас. Мы сейчас без прислуги. Что купить Вы уже сами сообразите. (Съедобное.)
<На полях:>
Алю пришлю завтра в 6 часов.
Впервые — Саакянц А. стр. 40–41, с небольшими сокращениями. СС-6. стр. 102–103. Печ. полностью по НИСП. стр. 249.
21-17. H.A. Плуцер-Сарна
<Конец сентября 1917 г.>
Никодим,
Сижу на вокзале и совершенно не знаю, что Вам скажу. Проходя мимо Иверской, я перекрестилась. Меня сейчас нет, есть Вы и Ваше отношение к тому, что я сейчас скажу. <Не окончено>
Впервые — НЗК-1. стр. 243. На полях «Записи моей дочери». Печ. по тексту первой публикации.
22-17. С.Я. Эфрону
Феодосия, 19-го октября 1917 г.
Дорогой Сереженька,
Вы совсем мне не пишете. Вчера я так ждала почтальона — и ничего, — только письмо Асе от Камковой [630]. Ася всё еще в имении. Она выходила сына Зелинского [631] от аппендицита, он лежал у нее три недели, и теперь родители на нее Богу молятся. Я не поехала, — сначала хотели ехать все вместе, но я не люблю гостить, старики на меня действуют угнетающе, я чувствую себя виноватой во всех своих кольцах и браслетах. Сторожу Андрюшу. Я к нему совершенно равнодушна, как он ко мне и — вообще — ко всем. Роль матери при нем сводится к роли слуги, ни малейшего ответного чувства — камень.
Лунные ночи продолжаются. Каждый вечер ко мне приходит докторша, иногда Н.И. Хрустачёв [632]. Он совсем измучен семьей, озлоблен. Приходит, ложится на ковер, курит. Мы почти не говорим, и приходит он, думается, просто чтобы не видеть своей квартиры. Иногда говорю ему стихи, он любит, понимает. И жена его измотана, работает на него и на девочку, как раб, сама моет полы, стирает, готовит. Безнадежное зрелище. Оба правы — верней — никто не виноват. И ни тени любви, одно озлобление.
Я живу очень тихо, помогаю Наде [633], сижу в палисаднике, над обрывом, курю, думаю. Здесь очень ветрено, у Аси ужасная квартира, сплошной сквозняк. Она ищет себе другую.
Все дни выпускают вино. Город насквозь пропах. Цены на дома растут так: великолепный каменный дом со всем инвентарем и большим садом — 3 месяца тому назад — 40.000 р<ублей>, теперь — 135.000 р<ублей> без мебели. Одни богатеют, другие баснословно разоряются (вино).
У одного старика выпустили единственную бочку, к<отор>ую берег уже 30 лет и хотел доберечь до совершеннолетия внука. Он плакал. Расскажите Борису [634], это прекрасная для вас обоих тема.
Сереженька, я ничего не знаю о доме: привили ли Ирине оспу, как с отоплением, как Люба [635], — ничего. Надеюсь, что все хорошо, но хотелось бы знать достоверно.
Сейчас иду на базар с Надей и Андрюшей. Жаркий день, почти лето. Устраивайте себе отпуск. Как я вернусь — Вы поедете. Пробуду здесь не дольше 5-го, могу вернуться и раньше, если понадобится.
До свидания, мой дорогой Лев. Как Ваша служба? Целую Вас и детей.
МЭ
P.S. Крупы здесь совсем нет, привезу что даст Ася. Везти ли с собой хлеб? Муки тоже нет, вообще — не лучше, чем в Москве. Цены гораздо выше. Только очередей таких нет.
С кем видитесь в Москве? Повидайтесь с Малиновским [636] (3-66-64) и спросите о моей брошке.
Впервые — СС-6. стр. 133–134 (по копиям из архива А. Саакянц). Печ. по НИСП. стр. 252–252.
23-17. С.Я. Эфрону
Феодосия, 22-го октября 1917 г.
Дорогой Сереженька!
Вчера к нам зашел П<етр> Н<иколаевич> [637] — вести нас в здешнее литературное общество «Хлам» [638]. Коля Беляев [639] был оставлен у двери, как нелитератор.
Большая зала, вроде Эстетики. Посредине стол, ярко освещенный. Кипы счетоводных (отчетных) книг. Вокруг стола: старуха Шиль (лекторша) [640], черный средних лет господин, Галя Полуэктова [641] и еще какое-то существо вроде Хромоножки [642], — и П<етр> Н<иколаевич> с нами двумя.
— А у нас недавно был большевик! — вот первая фраза. Исходила она из уст «средних лет». — «Да, да, прочел нам целую лекцию. Обыватель — дурак, поэт — пророк, и только один пророк, — сам большевик».
— Кто ж это был?
— Поэт Мандельштам.
Всё во мне взыграло.
— Мандельштам прекрасный поэт.
— Первая обязанность поэта — быть скромным. Сам Гоголь…
Ася: — Но Гоголь сошел с ума!
— Кто знает конец г<осподи>на М<андельшта>ма? Я напр<имер> говорю ему: стихи создаются из трех элементов: мысли, краски, музыки. А он мне в ответ: — «Лучше играйте тогда на рояле!» — «А из чего по Вашему создаются стихи?» — «Элемент стиха — слово. Сначала бе слово…» Ну, вижу, тут разговор бесполезен…
Я: — Совершенно.
Шиль: — Значит одни слова — безо всякой мысли?
П<етр> Н<иколаевич>: — Это, г<оспо>да, современная поэзия!
— И пошло́! Началось издевательство над его манерой чтения, все клянутся, что ни слова не понимают. — Это кривляние! — Это обезьяна! — Поэт не смеет петь! —
Потом водопад стихов: П<етр> Н<иколаевич>, Галя Полуэктова, Хромоножка. Хромоножка, кстати, оказалась 12-тилетней девочкой — Фусей.
«— Наболевшее сердце грустит».
Реплики свои по поводу М<андельшта>ма я опускаю, можете себе их представить. Мы просидели не более получаса.
Я бы к названию «Хлам» прибавила еще: «Хам». — «Хлам и Хам», можно варьировать. И звучит по-английски.
В этом «Хламе» участвовал Вячеслав (?) Шешмаркевич. Он был здесь летом, читал лекцию о Пушкине, обворожил всех. Он теперь прапорщик и острижен. (Не Вячеслав, — Всеволод!) Рассказывал всем, что старше своего брата Бориса на 3 месяца. Все верили. — Это нечто вроде непорочного зачатия, чудеса у себя дома.
— Сереженька! Везде «Бесы»! [643] Дорого бы я дала, чтобы украсть для Вас одну счетоводную книгу «Хлама»! Стихи по сто строк, восхитительные канцелярские почерка. Мелькают имена Сарандинаки, Лампси, Полуэктовой. Но больше всех пишет Фуся.
Галя П<олуэкто>ва через год, два, станет полным повторением своей матери. Сейчас она шимпанзе, скоро будет гориллой. А как хороша она была 4 года назад!
Сереженька, здесь есть одна 12-летняя девочка, дочь начальника порта Новицкого [644], которая заочно в Вас влюбилась. Коля Беляев подарил ей Вашу карточку. — Приятно?
Девочка хорошенькая и умная — по словам Коли.
Пока целую Вас. Получила всего 3 письма. Привезу Вам баранок и Ирине белых сухарей (продаются по рецепту в аптеке).
МЭ
— Латри [645] расходятся.
Впервые — НИСП. стр. 252–253. Печ. по тексту первой публикации.
24-17. А.С. Эфрон
Феодосия, 23-го октября 1917 г.
Милая Аля!
Спасибо за письмо. Надеюсь, что ты себя теперь хорошо ведешь. Я купила тебе несколько подарков.
Недавно мы с Надей и Андрюшей ходили в степь. Там росли колючие кустарники, совсем сухие, со звездочками на концах. Я захотела их поджечь, сначала они не загорались, ветер задувал огонь. Но потом посчастливилось, куст затрещал, звездочки горели, как елка. Мы сложили огромный костер, каждую минуту подбрасывали еще и еще. Огонь вырывался совсем красный. Когда последняя ветка сгорела, мы стали утаптывать землю. Она долго дымилась, из-под башмака летели искры.
От костра остался огромный черный дымящийся круг.
Все меня здесь про тебя, Аля, расспрашивают, какая ты, очень ли выросла, хорошо ли себя ведешь. Я отвечаю: «При мне вела себя хорошо, как без меня — не знаю».
Аля, не забудь, расскажи папе, что Эссенция [646] умерла. Последнее время у нее закрылись оба глаза, один — совсем, от другого осталась щелочка. Когда он смотрел, он приподнимал рукою веко — и так ходил, один, по улицам, под черным зонтом.
Умер он ночью, совсем один, даже без прислуги.
Расскажи всё это папе.
Дембовецкий (поэт) женился на совсем молоденькой женщине, своей ученице, и выпустил вторую книгу стихов [647]. Постараюсь ее папе привезти. И для папы у меня есть чудный подарок, съедобный, — скажи ему.
Я скоро вернусь, соскучилась по дому.
Поцелуй за меня папу, Ирину и Веру. Кланяйся Любе [648].
Очень интересно будет посмотреть на Вериного американца [649].
Марина
Впервые — НИСП. стр. 254. Печ. по тексту первой публикации.
25-17. С.Я. Эфрону
Феодосия, 25-го октября 1917 г.
Дорогой Сереженька,
Третьего дня мы с Асей были на вокзале. Шагах в десяти — господин в широчайшем желтом платье, в высочайшей шляпе. Что-то огромное, тяжелое, вроде оранг-утанга.
Я, Асе: «Quelle heurreur!» — «Oui, j’ai déjà remarqué!» {60} — И вдруг — груда шатается, сдвигается и — «М<арина> И<вановна>! Вы меня узнаете?»
— Эренбург!
Я ледяным голосом пригласила его зайти. Он приехал к Максу, на три дня [650].
Вчера приехала из К<окте>беля Наташа Вержховецкая [651]. Она меня любит, я ей верю. Вот что она рассказывала:
— «М<арина> Цветаева? Сплошная безвкусица! И внешность и стихи. Ее монархизм — выходка девочки, оригинальничание. Ей всегда хочется быть другой, чем все. Дочь свою она приучила сочинять стихи и говорить всем, что она каждого любит больше всех. И не дает ей есть, чтобы у нее была тонкая талья». Затем рассказ Толстого (или Туси?) [652] о каком-то какао с желтками, которое я якобы приказала Але выплюнуть, — ради тонкой тальи. Говорил он высокомерно и раздраженно. Макс слегка защищал: — «Я не нахожу, что ее стихи безвкусны». Пра неодобрительно молчала.
О