Вами у меня осталось только смутное беспокойство: надо куда-то идти, — и вот, хожу: весь день — «по делам» (т.е. — по трущобам — в поисках за табаком) — с Алей, вечером одна или с кем-нибудь. — Это, конечно, Вы, Ваша память, — «куда-то идти» — бесспорно — «от чего-то уйти».
Если бы я знала, что Вы — что я Вам необходима — о! — каждый мой час был крылат и летел бы к Вам — но та́к — зря — впустую, — нет, дружочек, много раз это со мной было: не могу без! — и проходило, могла без, не могу без — это, очевидно другое: когда другой так не может без, что и ты не можешь.
— Это не холод и не гордыня, это, дружочек, опыт, то, чему меня научила советская Москва за эти три года — и то, что я — наперед — знала уже в колыбели.
_____
— Ланн. — Это отвлеченность. — Ланн. — Этого никогда не было. — Это то, что смогло уйти, следовательно, — могло не придти.
И еще: высокий воротник, глаза под высокой шапкой, мягкий голос и жесткие глаза.
— Может быть, если бы я получила от Вас письмо, я бы резче поверила, что Вы были. Но вряд ли Вы напишете и вряд ли я отошлю это письмо.
— Вчера Вы на секундочку воскресли: когда я, позвонив, стояла у Вашего парадного и ждала. (Я в первый раз была у Д<митрия> А<лександровича> после Вас, — так, кажется, ходят на кладбище.)
Я так привыкла.
(Аля, мешая угли в печке: — «Марина! Это адские помидоры!» — и — недавно — на мое напоминание {99}.
— «Марина, я бы не хотела, чтобы…»)
— О! дружочек, какой у меня тогда был бы оплот! — Или: — «Напишите мне большую вещь, настоящую, как перед смертью…»
Но всем мои стихи нужны, кроме Вас! Ваше отношение к моим стихам — галантность Гарибальди к добровольцу из хорошей семьи.
— Но какое мне дело до стихов?! —
_____
И — ослепительная формула: — Верность — это инстинкт самосохранения.
Такой верностью я буду верна в первый раз в жизни.
А все остальные верности — или героизм, или воспитанность.
_____
— Как странно: всем я приносила счастье! Кому легкое, кому остро, — но никогда тяжесть, удушение! — А Вас я, кажется, удушиваю. А если бы Вы знали, как я сдерживаюсь, не даю себе ходу, приуменьшаю, сглаживаю, обезвреживаю каждый свой взгляд и шаг!
Так, постепенно, раскрытые Вам навстречу руки все опускаются, опускаются, теряя и отпуская. — О, за эти опущенные руки Бог мне все простит!
_____
Расстаюсь с Вами счастливая.
Я никогда не боялась внешних разлук, привыкла любить отсутствующих. — Любить — слабое слово, — жить.
Как Вы тогда хорошо сказали: лютая эротика, — о, как Вы чуете слово!
Люблю Вас — поэта — так же как себя — за будущее. Ваши стихи прекрасны, — клянусь Богом, что совершенно нечаянно вспомнила аэролит — и потом уж — По! [786]
Ваши стихи прекрасны, но Вы больше Ваших стихов.
Вы — первый из моих современников, кому я — руку на́ сердце положа — могу это сказать.
Вы мне чужой. Вы громоздите камни в небо, а я из «танцующих душ» (слова Вячеслава) [787].
Вы мне чужой, но Вы такой большой, что — на минуту — приостановили мой танец.
Дай Вам Бог только здоровья, силы, спокойствия. — и как я Вас буду по-новому и изумительно любить — голову запрокинув! — через пять лет.
Ваш Роланд [788] — из наивысших мировых достижений, только в наши дни такие слова — не на всех устах.
Если определить Вашу поэтическую породу — Вы, конечно, — радуга, чей один конец — По, а другой — Новалис [789], но как там — помните, Вы рассказывали — никогда не забуду, как вероятно — никогда не прочту — круговые вихри, — так здесь — непрерывные радуги.
И Вы только в начале первой!
— О, как я Вас люблю в Вашей нацеленности! Как Вами бы любовался Ницше!
Впервые — Marina Cvetaeva. Studien und materialien. стр. 163–171 (публ. И.В. Кадровой). СС-6. стр. 157–165. Печ. по СС-6.
19а-20. Е.Л. Ланну
Из письма к Ланну после его отъезда
(неотосланного.)
ИЗ ТРУЩОБЫ — В БЕРЛОГУ.
— Письмо первое —
Дружочек!
После Вашего отъезда жизнь сразу — и люто! — взяла меня за бока. Проводив Вас взглядом немножко дольше, чем было видно глазам, я вернулась в дом.
У Д<митрия> А<лександровича> было милое, вопрошающее — и сразу благодарное мне! — лицо (За то, что у меня — после проводов — веселье.) Благодарная за похвалу, я сделалась вдвое веселей. Месхиева ругала М<алинов>скую. Д<митрий> А<лександрович> деликатно опровергал, Аля возилась с собакой, А.Д. <Д.А.> с Алей.
Потом мы с Месхиевой пошли домой, я — оберегая ее от ухабов, она меня — от автомобилей.
(Так — страстной ненавистью — боятся их только еще Вячеслав Иванов — и Степун [790].)
— «Вы очень подружились с Ланном?» — (Все говорят — даже Вы сами! — Ланн, твердое Л, — я Lannes, как наполеоновского маршала! [791]) — «Да, — большой поэт и еще бо́льший человек. Я буду скучать без него». — «Вам нравятся его стихи?» — «Нет. Вулкан не может нравиться. Но — хочу я или не хочу — лава течет и жжет».
_____
Дома я уложила Алю. — Да, постойте! — Взойдя, я сразу поняла: не чердак и не берлога, — трущоба! (Но полрадости, — Вас не было рядом, чтобы оценить!)
Поняв трущобность, удовлетворилась ею и ушла ночевать в приличный дом, — к знакомым Т.Ф. С<кря>биной. Там были одни женщины, говорили про спиритизм — сомнамбулизм — какая нелепость! — бессмысленность! — неоправданность! — летящий стол, — стол, который должен стоять! И какое уродство: как если бы на орла напр<имер> поставили миску с супом и заставив стоять смирно, сели бы кругом обедать. Бог прав, дав орлам крылья, а столам — ноги. Не хочу — наоборот!) — Я лежала на огромном медведе (мех усыпляет, медвежий — в особенности — знаю по опыту, каждый раз ложась на медведя, сплю. — Объяснение медвежьей, зимней спячки.) — Я лежала на огромном медведе, не слушала, спорила и спала.
Ночью 30 раз просыпалась, курила, бродила, будила и ушла с рассветом, оставив всех в недоумении, — зачем приходила.
Такой Москвы Вы не знаете, да и я забыла, что она есть! — Блеск — звонкость — ломкость. Небо совсем круглое (относительно земли — сомневаюсь), как надышанное розовым, и снег розовый, — и я — тигровым привидением.
Дойдя до Смоленского, решила — noblesse oblige — навестить — посетить его останки — и — о удивление! — не помер: мужик с дровами!
— «Купчиха, дров не надоть!» — «Даже очень!» Впряглась с мужиком и довезла до дому 4 мешка дров. Отдаю взамен всю пайковую муку, — по крайней мере не украдут, а дрова я потороплюсь сжечь. И сразу — глупое сожаление: — «Ну, конечно, — только он уехал, — и дрова!»
(Но поняв, что Вам сейчас — все равно — тепло, сразу успокоиваюсь.)
— В 12 ч<асов> дня посылаю Алю на Собачью площадку (к<отор>ой по-Вашему нет), — в Лигу Спасения Детей, за каким-то усиленным питанием, а сама сажусь дописывать те — последние — стихи, диалог над мертвым.
Потом голова болит, ложусь на Алину кровать, покрываюсь тигром и плэдом, дрова есть — значит, можно не топить, ужасный холод, голова разлетается, точно кто железным пальцем обводит веки.
— Сплю. —
Просыпаюсь: темнеет. Али нет. — Иду к Скрябиным — Там нет. — Вспоминаю год назад — приют, госпиталь, этот ужас всех недр — вспоминаю эти последние две недели сейчас, мою сосредоточенность на себе (Вас), мое раздражение на ее медленность, мое отсутствие благодарности Богу — каждый день и час — за то, что она есть.
Возвращаюсь, жду, читаю какую-то книгу. — Темнеет. — Не могу сидеть, оставляю ей записку в дверях, иду во Дворец Искусств, к М<илио>ти. — «Была у Вас Аля?» — «Только что ушла». Опять домой. Час проходит. (Уже 5 ч<асов>). — Ее нет. — Дверь раскрывается. В<олькен>штейн. — «М<арина> И<вановна>, я пришел к Вам насчет пьесы, я хочу устроить.» — «Мне не до этого: Аля пропала. Оставьте меня.» — Упорствуя, расспрашивает. — Сопротивляюсь — рассказываю. Идет искать. — Жду. — Час проходит. Совсем черно. Возвращается. Во Дворце ее видели все: была и у Р<укавишнико>ва, и в канцелярии, и у цыган, и в подвалах, — все видели — нигде нет. — Садится. — (Чувствует, что в праве. Не искав, побоялся бы!)
«М<арина> И<вановна>, Вы еще увидите того поэта?» — «Нет.» — «Я думал, что Вы с ним дружны…» — «Он уехал.» — «Но будете ему писать.» (Утверждение.) — «Не знаю». (Недоуменная пауза.) — «Мне очень жаль, что так мало пришлось поговорить с ним тогда!» (Я — мысленно — с презрением: подлизывается!) — «Он мне очень понравился. И заметили ли Вы, что он совершенно похож на коненковского Паганини, под к<отор>ым он сидел? — Точно с него делан.» — Я, оживляясь: — «Коненковского Паганини я не рассмотрела: близорука, но — как странно — в первую же встречу, через 10 мин<ут> после того, как он впервые взошел в мой дом, сказала ему, что таким я вижу Паганини.» — «Значит, Коненков правильно понял Паганини». — «Так вот, если будете ему писать, напишите ему следующее.» — «Я потом думал о нем.» — «Его творчество — и декламация — и всё явление… Этот человек сведенный, судорожный, исступленный. Человек трудной жизни. Мне потом, когда я думал о нем, пришел в голову такой пример: когда Станиславский смотрит молодого актера, он первым делом говорит ему: — „Легче! Легче! — Так, распустите мускулы! — Совсем свободно.“ — „И всё?“ — „Да, — и всё. Чувствуйте: напряжение — позади, сейчас — освобождение. — Не бойтесь, что Вам даром платят жалование“. — Так вот, я думал о нем. Он не доверяет легкости. Он намеренно громоздит трудности. Ему нужны только непосильные задачи. О, ему трудно жить, — тем более, что всё это из глубины, в большой серьез…» — «Вы не так… т.е. Вы более… наблюдательны, чем я думала.»
«Жалко, что Вы не познакомили нас с ним раньше, я бы показал ему Станиславского. Это гениальный человек прежде всего.»
Благодарная за «показал бы ему», а не «показал бы его», чуть проясняюсь и прошу у него спичек.
Дает и