моей памяти Galerie aux glaces {118}. И в глубине, через эти все паркетные пространства — как в обратную сторону бинокля — два глаза. И что-то кофейное. — Лицо. И что-то пепельное. — Костюм. И я сразу пон<имаю?>: Кузмин. Знакомят. Всё от старинного француза и от птицы. Невесомость. Голос, чуть надтреснут, в основе — глухой, посредине — где трещина — звенит. Что́ говорили не помню. Читал стихи. Запомнила в начале что-то о зеркалах [903] (м<ожет> б<ыть> отсюда — Galerie aux glaces). Потом:
Вы так близки мне, так родны,
Что будто Вы и нелюбимы.
В раю друг к другу серафимы.
Я детски верю в совершенство.
(большая пауза)
…это не любовь?…
Но так…
(большая, непомерная пауза)
похоже
(маленькая пауза)
и почти что неслышно, отрывая, на исходе вздоха:
…на блаженство! [904]
Было много народу. Никого не помню. Никого не помню. Нужно было сразу уезжать. Только что приехала — и сразу уезжать! (Как в детстве, знаете?) Все: — Но М<ихаил> А<лексеевич> еще будет читать… Я, деловито: — Но у меня дома подруга. — Но М<ихаил> А<лексеевич> еще будет петь. Я, жалобно: — Но у меня дома подруга. (?) Легкий смех, и кто-то, не выдержав: — Вы говорите та́к, точно — у меня дома ребенок. Подруга подождет. — Я, про себя: — Черта с два! Подошел сам Кузмин. — Останьтесь же, мы Вас почти не видели. — Я, тихо, в упор: — М<ихаил> А<лексеевич>, Вы меня совсем не знаете, но поверьте на слово — мне все верят — никогда в жизни мне так не хотелось остаться как сейчас и никогда в жизни мне так не было необходимо уйти — как сейчас. М<ихаил> А<лексеевич> дружески: — «Ваша подруга больна?» Я, коротко: Да, М<ихаил> А<лексеевич>. — «Но раз Вы уж все равно уехали…» — «Я знаю, что никогда себе не прощу, если останусь — и никогда себе не прощу, если уеду…» — Кто-то: — Раз все равно не простите — так в чем же дело?
— Мне бесконечно жаль, господа, но…
_____
Было много народу. Никого не помню. Помню только К<уз>мина: глаза.
Слушатель: — У него, кажется, карие глаза?
— По-моему черные. Великолепные. Два черных солнца. Нет, два жерла: дымящихся [905]. Такие огромные, что я их, несмотря на близорукость, увидела за сто верст, и такие чудесные, что я их и сейчас (переношусь в будущее и рассказываю внукам) — через пятьдесят лет — их вижу. И голос слышу, глуховатый, которым он произносит это: «Но та́к — похоже…» И песенку помню, которую он спел, когда я уехала… — Вот.
— А подруга?
— Подруга? Когда я вернулась, она спала.
— Где она теперь?
— Где-то в Крыму. Не знаю. В феврале 1916 г., т.е. месяц с чем-то спустя, мы расстались. Почти что из-за Кузмина, т.е. из-за М<андельшта>ма, который не договорив со мной в Петербурге приехал договаривать — в Москву. Когда я пропустив два (мандельштамовых) дня, к ней пришла — первый пропуск за годы — у нее на постели сидела другая: очень большая, толстая, черная [906]. — Мы с ней дружили полтора года. Ее я совсем не помню, т.е. не вспоминаю. Знаю только, что никогда ей не прощу, что тогда не осталась.
14-го июня 1921 г. — Вхожу в Лавку Писателей, единственный слабый источник моего существования [907]. Робко, кассирше: — «Вы не знаете: как идут мои книжки?» (Переписываю, сшиваю и продаю.) Пока она осведомляется, я pour me donner une contenance {119}, перелистываю книги на прилавке. Кузмин: Нездешние вечера [908]. Открываю: копьем в сердце: Георгий! [909] Белый Георгий! Мо́й Георгий, которого пишу два месяца: житие. Ревность и радость. Читаю: радость усиливается, кончаю — <пропуск двух-трех слов>. Всплывает из глубины памяти вся только что рассказанная встреча.
Открываю дальше: Пушкин мой! все то, что́ вечно говорю о нем — я. И наконец Goethe, тот, о котором говорю судя современность: Перед лицом Goethe [910] —
Прочла только эти три стиха. Ушла, унося боль, радость, восторг, любовь — всё, кроме книжки, которую не могла купить, п<отому> ч<то> ни одна моя не продалась. И чувство: О, раз еще есть такие стихи!
Точно меня сразу (из Борисоглебского пер<еулка> 1921 г.) [911] поставили на самую высокую гору и показали мне самую далекую даль.
_____
Внешний повод, дорогой М<ихаил> А<лексеевич>, к этому моему письму — привет, переданный мне от Вас г<оспо>жой Волковой [912].
_____
(Письмо оставшееся без ответа.)
Впервые — Полякова С. стр. 110–114. СС-6. стр. 207–211. Печ. по HCT. стр. 32–35 (письмо, «написанное в тетрадку»).
О получении письма Цветаевой Кузмин сделал запись в начале июля в дневнике за 1921 г. (Минувшее. Ист. альманах. 13. М.; СПб.: Athentum; Феникс, 1993. стр. 467). Отличается ли текст «записанного в тетрадку» письма Цветаевой от текста письма, полученного Кузминым, нам неизвестно (последнее, по-видимому, не сохранилось).
Публикуемое письмо являет собой как бы прообраз очерка «Нездешний вечер», написанного в 1936 г. и посвященного памяти М.А. Кузмина. В письме, как и в очерке, описывается история знакомства с Кузминым на петербургской квартире известного судостроителя А. Каннегисера.
18-21. С.М. Волконскому
<Июнь 1921 г.>
Дорогой С<ергей> М<ихайлович>
Сейчас я пережила один из самых сильных страхов моей жизни (исключая страх за чужую жизнь) — и по Вашему поводу. Все эти дни я была занята, не переписывала, совесть грызла, точно я совершаю низость, наконец сегодня, в З ч<аса> ночи, докончив большое письмо Але — сажусь. Первое слово на белой равнине листа — и сразу облегчение. Переписывала с З ч<асов> до 5½ ч<асов> — пять страниц [913]. Совсем светло. Радуюсь, что 5 стр<аниц> и что восход — и вдруг: где же I гл<ава>? Странно, что-то давно не вижу. Раскрываю одну папку — нет, другую — нет, перерываю шкаф от письм<енного> стола — нет, книжный шкафчик — нет, все книги на книжном шкафу — нет, постепенно леденею. Роюсь — уже безнадежно — в валиках кресла — нет, и сразу: «Ну да, конечно, — это Бог меня наказал зато, что я не переписывала и — с детства привычка — трижды: „St. Antoine de Padoue, faites-moi trouver ce que j’ai perdu…“» {120}
И снова: стол, шкафы, вышки шкафов, папка, кресло, отодвигаю диван, ищу под подушкой — нет, нет, и нет. И: никогда не поверит, что я только сегодня хватилась, уверен будет, что я нарочно затягивала переписку, чтобы дольше не сказать… Но что же я скажу? — Потеряла? — Но она в комнате. — Исчезла? — Он не верит в чудеса, да и я не верю. Да и как такую вещь сказать, каким голосом?
Вы никогда не поймете моего тихого ужаса. Если когда-нибудь теряли доверенную Вам рукопись — поймете. Иначе — нет.
Сейчас 8 ч<аса>, я только что нашла. Чувство как после страшного сна, еще не верится.
Держу, прижав к груди.
_____
Божья Матерь Казанская, спасибо!
Впервые — НСТ. стр. 30. Печ. по тексту первой публикации.
19-21. A.A. Чаброву
<Июнь 1921 г.>
Алексей Александрович! Вечером мне уже недостает Вас, моему волнению — Вашего. Душа с двух раз — привыкла. Сейчас мне никто не нужен, все лишние. Моя пустыня заселена: кони, крылья. Но Вы са́м — из них. В Вас ровно столько человеческого, сколько мне сейчас нужно: меньше было бы скудно, больше — трудно. Когда я́ с Вами, я — впервые за́ три года — не делаюсь Вами, не расстаюсь с собой. Я, с Вами — одна в комнате, думаю вслух (как часто это делаю в жизни). (А! поймала себя: «в жизни» — стало быть это не в жизни? — Проверяю себя. — Не в жизни.) Думаю вслух, а о Вас — не думаю.
При моей 1) учтивости 2) хищности (а другого заполучаешь только им же. Я — по крайней мере, Наталья Гончарова, напр<имер>, Пушкина — собой. Как Лиля Брик — Маяковского. Собой, т.е. пустотой (красотой)) [914] — итак: при моей учтивости и хищности это думанье вслух — всецело от Вас. При всем желании не могу сосредоточиться на Вас, п<отому> ч<то> «на Вас» это уже — другой, а здесь, — ни меня ни Вас: одно́: — что́? (М<ожет> б<ыть> это и есть дружба? П<отому> ч<то> любовь определенно два, двое — которые друг в друга ломятся и друг о друга расшибаются: рог о рог и лоб о лоб.)
Если двое, сговорившись идти направо, захотят обмануть друг друга, они оба повернут налево — и опять совпадут. (Мы.)
Отношение которое может изумительно изощриться. У нас Вами, кажется, одно мастерство.
Впервые — НСТ. стр. 39. Печ. по тексту первой публикации.
Заголовок в тетради: «Отрывок письма к Чаброву».
20-21. Е.Л. Ланну
Москва, 16 русск<ого> июня 1921 г.
Мой дорогой Ланн! Только что проснулась: первые птицы. Только что видела во сне: сначала Бориса [915], потом С<ережу>.
С Б<орисом> смеялась (привычная дорога моей нежности к нему), а С<ережу> я только видела: он лежал в госпитале. Помню сестру милосердия и тампоны ваты. Каждую ночь вижу С<ережу> во сне, и когда просыпаюсь, сразу не хочу жить — не вообще, а без него.
Самое точное, что могу сказать Вам о себе: жизнь ушла и обнажила дно, верней: пена ушла.
_____
Я уже почти месяц, как без Али [916], — третье наше такое долгое расставание. В первый раз — ей еще не было года; потом, когда я после Октября уезжала, вернее увозила — и теперь.
Я не скучаю по Але, — я знаю, что ей хорошо, у меня разумное и справедливое сердце, — такое же, как у других, когда не любят. Пишет редко: предоставленная себе, становится ребенком, т.е. существом забывчивым и бегущим боли (а я ведь — боль в ее жизни, боль ее жизни). Пишу редко: не хочу омрачать, каждое мое письмо будет стоить ей нескольких фунтов веса, поэтому за почти месяц — только два письма.
И потом: я так привыкла к разлуке! Я точно поселилась в разлуке.
Начинаю думать — совершенно серьезно — что я Але вредна. Мне, никогда не бывшей ребенком и