<А.В. Бахраху>
Какого-то июля 1923 г.
Дорогое мое дитя! У меня за всю жизнь был всего один маленький друг — моих 17ти лет в Гурзуфе мальчик Осман, одиннадцати. Я жила совсем одна, в саду выходившем на Генуэзскую крепость, возле татарского кладбища. И я этого мальчика любила та́к и этот мальчик меня любил та́к, как никогда уже потом никто меня и, наверное, никто — его. Я сейчас объясню: всё это была наиглубочайшая бессмыслица. Я была стриженая (после кори, волосы только начинали виться) — все татарки длинноволосые, да еще по 60-ти кос на́ голову! — во мне ничего не было, за что меня татарский мальчик мог любить, он всё должен был перебороть, его мною дразнили, я ему ничего не дарила, мы почти не говорили с ним, и — клянусь, что это не была влюбленность! Мы лазили с ним на мою крепость — на опасных местах, тех, без веревки, местах даже запретных, где лазили только англичане, он мне протягивал свою ногу и я держалась — а наверху — площадка: маки, я просто сидела, а он смотрел, я на маки, а он на меня, и смотреть, клянусь, было не на что, я была стриженая и во мне даже не было прельщения «барышни»: ни батистовых оборчатых платьев, ни белизны — полотно и загар! — ходили с ним на татарское кладбище — плоские могильные плиты цвета вылинявшей бирюзы — «Тут мой дедушка лежит. Когда я прихожу — он слышит. Хороший был» — и к нему на табачные плантации (он был без отца — и хозяин!) и к нему в дом, на́ по́л перед очагом, где вся его семья (вся женская) — 10 мес<яцев> ребенок включительно неустанно пили черный кофе — не забыть бабушки (или прабабушки) 112-ти лет, помнившей Пушкина — он покупал мне на 1 коп<ейку> «курмы», горсть грязи, которую я тут же, не задумываясь, съедала. — Когда я уезжала он сказал: — «Когда ты уедешь я буду приходить к тебе в сад и сидеть». И я, лицемерно: «Но меня не будет?» — «Ничего. Камень будет» И в последнюю ночь ни за что не хотел уходить, точно я уже умерла: — «Я буду с тобой и не буду спать». В 12 ч<асов> заснул на моей кровати, я тихонечко встала и пошла на свою скалу. Ночь не спала. Утром в 6 ч<асов> разбудила. Пошли на пароход, и он опять нес вещи, как в первый раз, когда с парохода. Простились за́ руку. Тут — заскок памяти: помнится — брезжится — что в последнюю секунду что-то произошло: либо вскочил на пароход, либо — не знаю каким чудом — встретил меня в Судаке. М<ожет> б<ыть>, вскочил в лодку и плыл вслед? Честно: не помню, только помню, что что-то под самый конец — было, а откуда на меня глядели его черные (всего лихорадочнее: татарские) глаза, с гурзуфской ли пристани, с судакской ли не знаю.
Через 2½ года я, уже замужем и с 2хлетней Алей была в Ялте, поехала в Гурзуф, отыскала Османа — Осман-Абдула-Оглы: у фонтана — данный им навек его адрес — огромного! привезла его в Ялту, познакомила с С<ережей>. — «Хороший у тебя муж, тихий, не дерется». Алей любовался и играл с ней. Обо мне рассказывал: «Когда ты уехала я всё приходил к тебе в сад, сидел на том камне и плакал» — просто, повествовательно, как Гомер о судьбах Трои. Был еще рассказ — о том, как он одной из этих зим ездил со своей школой в большой город: Москву и искал там меня. Было или нет, Москва ли этот большой город или Симферополь — так и не выяснила, рассказывал как сон. Но во сне или нет — искал меня. Потом как-то затосковал, сорвался с места: Домой поеду! Некрасивый, востролицый, очень худой.
Эту любовь я считаю — gros lot de ma vie {195}. Не смеюсь и не смейтесь. В ней было всё, что мне нужно: сознание (certitude) {196}, но сознание — такое. —
Пишу это п<отому> ч<то> Вы напоминаете мне моего Османа, не Вы, которого не знаю, а свое чувство, которое (которые) знаю: узнаю́. Ваше двадцатилетие где-то во мне равняется его одиннадцатилетию. Из той же области чувств: без дна и без дня, вслепую и впустую. Пишу Вам как мысль идет, не сбивайте — и не делайте выводов: мы ведь еще не знакомы.
_____
(Спросить Османа: — Ты любишь меня? было бы — просто грубостью. И совсем не знаю что́ бы он ответил. Дикари не знают как это называется. 1932 г.)
_____
Дорогая деточка моя, как рассказать Вам то чувство глубочайшей благодарности за некие мимолетности Вашего пера и мысли. Ведь мне дорого только нечаянное, сорвавшееся! То, напр<имер>, что я, прочтя «поэтесса», чуть-чуть передернулась и — учитывая слишком многое — и наперед устав! — смолчала, а Вы не смолчали. («Поэтесса» это как «актриса» что-то подозрительное, в меру уличное: недоросшая сестра — старшей.) Любуюсь Вашей настойчивостью с «ремеслом». У Вас старинное деление на вдохновение и ремесло. Но нельзя же назвать книгу «Вдохновение». Пусть читатель сам назовет! Впрочем, довольно о книгах, давайте о Вас: чувствую в Вас свой костяк, Ваша мысль нелегко сдается, да это и не ее дело! И — раз навсегда — мне этого не нужно, мне не это нужно, мне нужно одно: доверие и некое чудо проникновения в мою настежь-распахнутую и посему трудно-читаемую душу. (В раскрытые двери собаки входить боятся. Им нужна щель: чтобы мордой.) Читайте в моих книгах всё что́ прочтется, всё что захотите прочесть. Это не фраза! Это самостоятельная жизнь (действие и поле действия) моего слова в другом, то́, что́ мое слово делает само, без меня (дети без родителей ведут себя чаще всего препакостно, но они от этого не делаются детьми соседа!) Мои стихи — это мои дети на свободе, без корректива (гасителя, глушителя) моего родительства (авторства). А м<ожет> б<ыть> — сама я́ на полной свободе: как во сне.
Иногда думаю о себе, что я — вода. (Эти дни я много на реке. Чудесная. Moldau: Влтава: почему не Млдава??) Налейте в море — будет морем, налейте в стакан — будет стаканом. Дело вместимости сосуда — и: жажды!
_____
О русском русле. Дитя, это проще. Русская я только через стихию слова. Разве есть русские (французские, немецкие, еврейские и пр.) чувства? Просторы? Но они были и у Атиллы, есть и в прериях. Есть чувства временные (национальные, классовые), вне-временные (божественные: человеческие) и до́-временные (стихийные). Живу вторыми и третьими. Но дать голую душу — без тела — нельзя, особенно в большой вещи. Национальность — тело, т.е. опять одежда. Прочтите Ц<арь->Девицу — настаиваю. Где суть? Да в ней, да в нем, да в мачехе, да в трагедии разминовений: ведь все любови — мимо: «Ein Jüngling liebt ein Mädchen» {197}. Да мой Jüngling никого не любит, я только таких и люблю, он любит гусли, он брат молодому Давиду и еще больше — Ипполиту. Вы думаете — я так же не могла написать Федру? Но и Греция и Россия — тело, т.е. одежда, Вы не любите одежды — согласна — сдерите ее и увидите суть. Это (В Ц<арь->Д<евице>) сделал пока один Борис Пастернак. — «На Вашу вещь не польстится иностранец, в ней ни опашней, ни душе-греек, ничего русско-оперного, в ней человеческая душа, это иностранцу не нужно».
А Переулочки — знаете, что́ это? Не Цирцея ли, заговаривающая моряков? Переулочки — моро́ка, неуловимая соблазнительница, заигрывающая и заигрывающаяся. Соблазн — сначала раем (яблочком), потом адом, потом небом. Это сила в руках у чары. Но не могу же я писать их как призраков. Она должна обнимать, он должен отталкивать. Но борются не тела, а души.
_____
Поезжайте на́ море — я сейчас целый день на реке! Это тоже возможность беседы. Хотите еще одну умилительность о Вас? Вы — пишущий, профессионал слова, не хотите слов! И не могу не ответить Вам одним четверостишием из стихов прошлого лета:
Есть час на те слова:
Из слуховых глушизн
Высокие слова
Выстукивает жизнь. [1265]
Я не боюсь слов. Они не страшны именно тем, что — всегда малы́, всегда тень (что́ резче и ярче тени!) что за словами — всегда — еще всё. Я всегда за слова! Когда человек молчит мне тяжело, как вагон который не идет: — Ну же! Можно без рук, без губ, без глаз — нельзя без слов. Это — последняя плоть, уже духовная, воспринимаемая только сутью, это последний мост. Без слов — мост взорван, между мной и другим — бездна, которую можно перелететь только крыльями!
_____
Теперь вслушайтесь внимательно и взвесьте: дает ли Вам — о моей душе, скажем — что-нибудь моя живая жизнь. Когда вернее: видя или не видя? В упор или потупясь? Не видеть, чтобы видеть (я) или видеть, чтобы не видеть (опять я же?) Так я склонна утверждать, так я научена утвержд<ать>. Но — случайность ли наша живая жизнь (unsere lebendige Erscheinung)? {198} Не есть ли в этом уклонении (от живой Erscheinung другого — и даже собственной) некое высокомерие? Можно ли быть привязанным — к духу? Можно ли любить собаку вне тела? Призрак собаки. Собаку — вне собаки: ушей, зубов, упоительной улыбки до ушей и т.д. На собаке (единстве) лучше видно.
И возвращаясь к человеку: не жизнь ли вяжет (жизнь: ложь, жар, спор, обида, дележ). И не променяете ли Вы Вашего незримого и абсолютного собеседника на первую встречную зримость: относительность: — на жизнь! Это я та́к спрашиваю. И больше утверждаю, чем спрашиваю!
_____
Горние Мокропсы, близь Праги, какого-то июля 1923 г.
Впервые — HCT. стр. 182–185. Печ. по тексту первой публикации.
34-23. A.B. Бахраху
Мокропсы, 20-го июля 1923 г.
Это хороший душевный опыт, не Ваш лично или мой, а проверка души, ее могущества, ее зоркости и — ее пределов.
Давайте на совесть: ведь сейчас между нами — ни одной вражды и, ручаюсь, что пока письма — ни одной вражды не будет. Вражда, следственно, если будет, придет от тел, от очной ставки тел: земных примет, одежд. (Тело отнюдь не считаю полноправной половиной человека. Тело в молодости — наряд, в старости — гроб, из которого рвешься!)
Может статься, мне не понравится Ваш голос, может статься — Вам не понравится мой (нет, голос понравится, а вот какая-нибудь повадка моя — может