— и т.д.) будете Вы упиваться страданием? У Вас отнимают любимую женщину — о, упоение может быть! Упоение потери, т.е. свободы! Боль, как средство, да, но не как цель.
Ведь в физ<ическом> мире, как в духовном, один закон. Что ложь — в одном, неминуемо ложь и в другом. Раны своей ты не любишь, раной своей ты не упиваешься, ты хочешь выздороветь или умереть. Но за время болезни своей ты многому научился, и вот, встав, благословляешь рану, сделавшую тебя человеком. Так и с любовью.
Есть еще одна возможность: рана мучительна, но она — все, что у тебя есть, выбор между ею и смертью. Предпочитаешь мучиться, но это есть насильное предпочтение, а не Ваш свободный выбор.
Словом, — бросьте отраву!
Единственная отрава, которой я Вас отравлю, это — живая человеческая душа и… отвращение ко всяким другим отравам!
_____
Об эстетстве. Эстетство, это бездушие. Замена сущности — приметами. Эстет, минуя живую заросль, упивается ею на гравюре. Эстетство, это расчет: взять все без страдания: даже страдание превратить в усладу! Всему под небом есть место: и предателю, и насильнику, и убийце — а вот эстету нет! Он не считается. Он выключен из стихий, он нуль.
Дитя, не будьте эстетом! Не любите красок — глазами, звуков — ушами, губ — губами, любите всё душой. Эстет, это мозговой чувственник, существо презренное. Пять чувств его — проводники не в душу, а в пустоту. «Вкусовое отношение», — от этого не далеко́ до гастрономии.
О, будь Вы сейчас здесь, я повела бы Вас на мою скалу, поставила бы Вас на гребень: Владейте! Я подарила бы Вас — всему!
Дружочек, встреча со мной — не любовь. Помните это. Для любви я стара, это детское дело. Стара не из-за своих 30 лет, — мне было 20, я то же говорила Вашему любимому поэту М<андельшта>му:
— «Что Марина — когда Москва?! [1275] „Марина“ — когда Весна?! О, Вы меня действительно не любите!»
Меня это всегда удушало, эта узость. Любите мир — во мне, не меня — в мире. Чтобы «Марина» значило: мир, а не мир — «Марина».
Марина, это — пока — спасательный круг. Когда-нибудь сдерну — плывите! Я, живая, не должна стоять между человеком и стихией. Марины нет — когда море!
Если мне, через свою живую душу, удастся провести вас в Душу, через себя — во Всё, я буду счастлива. Ведь Всё — это мой дом, я сама туда иду, ведь я для себя — полустанок, я сама из себя рвусь!
_____
Дружочек, это все не так страшно. Это все, потому что Вы там, а я здесь. Когда Вы увидите меня, такую равнодушную и такую веселую, у Вас сразу отляжет от сердца. Я еще никого не угнетала и не удушала в жизни, я для людей — только повод к ним самим. Когда это «к ним самим» — есть, т.е. когда они сами — есть, — ВСЁ ЕСТЬ.
Над отсутствием я бессильна.
_____
Теперь о другом: к 1-му сент<ября> мои книги будут готовы: «Земные приметы», «Драмат<ические> Сцены» и «Мо́лодец» (поэма). Сообщите, стоит ли мне высылать их Вам заранее, п<отому> ч<то> к 15-му сент<ября> думаю приехать сама. Удобнее было бы мне, чтобы Вы заранее показали их и условились, п<отому> ч<то> я вовсе не хочу все мои недолгие дни в Б<ерлине> просидеть с издателями. Кроме того, я, лично, — легкомыслием своим и воспитанностью своей — всегда все свои деловые дела порчу.
Ряд вопросов: 1) Сумеете ли Вы достать мне разрешение на въезд и жительство в Берлине и сколько это будет стоить? (Говорю о разрешении.)
2) Где я буду жить? (М<ожет> б<ыть> — в «Trautenauhaus» [1276], но в виду расхождения с И.Г. Э<ренбургом> — не наверное.)
3) Будет ли к половине сентября в Берлине Б<орис> Н<иколаевич>? [1277]
4) Есть ли у Вас для меня в Берлине какая-нибудь милая, веселая барышня, любящая мои стихи и готовая ходить со мной по магазинам. (Здесь, в Праге, у меня — три!) [1278]
5) Согласны ли Вы от времени до времени сопровождать меня к издателям и в присутств<енные> места (невеселая перспектива?!)
6) Есть ли у Вас ревнивая семья, следующая за Вами по пятам и в каждой женщине (даже стриженой!) видящая — роковую?!
7) Обещаете ли Вы мне вместе со мной разыскивать часы: мужские, верные и не слишком дорогие, — непременно хочу привезти Сереже, без этого не поеду.
_____
Имейте в виду, что я слепа, глупа и беспомощна, боюсь автомобилей, боюсь эстетов, боюсь домов литераторов, боюсь немецких Wohnungsamt-ов {201} боюсь Untergrund-ов {202}, боюсь эсеров, боюсь всего, что днем — и ничего, что ночью.
(Ночью — только души! И ду́хи! Остальное спит.)
Имейте в виду, что со мной нужно нянчиться, — без особой нежности и ровно столько, сколько я хочу — но неизбывно, ибо я никогда не вырастаю.
Словом, хотите ли Вы быть — собакой слепого?!
Приеду недели на две. Думаю, достаточный срок, чтобы со старыми перессориться и с новыми подружиться.
_____
О Ваших стихах (пушкинские!) в начале письма.
Что я имею обыкновение ночь превращать в день, это правильно, но учтите при этом, что мой день — уже обращенная в день ночь. Видите, какая сложность?!
Ну́, — справимся!
_____
А как это хорошо: «так складно, ладно, лгало мне»… Дорогой Пушкин! Он бы меня никогда не любил (двойное отсутствие румянца и грамматических ошибок!) [1279], но он бы со мной дружил до последнего вздоха.
Привезу с собой новые стихи, много. И буду Вас натаскивать по «русскому руслу». (Хорошая перспектива?!)
_____
Дружочек, пишите раз в неделю, т.е. — хоть каждый день, но в одном конверте. (Можно ведь очень мелко.) Ну, два. Но не три. — Не сердитесь, здесь почта идет через чужие руки, так что мелкость письма — даже желанна. Не думайте над этим, неинтересно, и не обижайтесь, я ни при чем, а пишите что угодно и сколько угодно, но мелко и отсылайте единовременно. Вернее: не пишите между письмами: т.е. отсылайте — после моего.
_____
Спасибо за Я<кубови>ча. Как я рада! Не знаете, долго ли он будет в Берлине?
Не забудьте ответить на все мои вопросы о Берлине. Жму руку.
МЦ.
<Приписка на полях:>
О просьбе моей (письменной) в письме не упоминайте, исполняйте делом.
Печ. по СС-6 стр. 572–576. См. коммент. к письму 27–23.
36-23. A.B. Бахраху
Мокропсы, 25-го / 27-го июля 1923 г.
Дружочек,
Пишу Вам во мху (писала в тетрадку, сейчас переписываю), сейчас идет огромная грозная туча — сияющая. Я читала Ваше письмо и вдруг почувствовала присутствие чего-то, кого-то другого рядом. Оторвалась — туча! Я улыбнулась ей так же, как в эту минуту улыбнулась бы Вам.
(NB! Минута: то, что минет!) [1280]
Короткий мох колет руки, пишу лежа, подыму голову — она, сияющая. А рядом, как крохотные танцовщицы — лиственницы. (Солнце сквозь тучу брызжет на лист, тень карандаша как шпага!)
Шумит поезд и шумят пороги (на реке), и еще трещат сверчки — и еще пчелы — и еще в деревне петухи — и все-таки тихо. (Не-тихо очевидно только от людей!)
Мой родной, уйдите с моим письмом на волю, чтобы ветер так же вырывал у Вас из рук — мои листы, как только что из моих — Ваши. (О, ветер ревнив! Вот Вам, отчасти, ключ к «Царь-Девице». Постепенно расшифруем всё!)
О, какое восхитительное письмо, какое правильное, какое сражающее и какое глубоко́-человеческое! (Господи, взглянула на тучу и: огромное белое око, прямо, в упор: всё солнце!)
Дружочек, то, что Вы говорите о Психее и Елене — слова цельной и неделимой сущности и мои слова, когда я наедине — и перед таковой. Это мои слова о себе и к Вам. К раздробленным их отнести невозможно. Милый друг, последнее десятилетие моей жизни, за тремя-четырьмя исключениями — сплошные Prager-Diele. Я прошла жестокую школу и прошла ее на собственной шкуре (м<ожет> б<ыть> на мне учились, не знаю!) Двадцати лет, великолепная и победоносная, я во всеуслышание заявляла: «раз я люблю душу человека, я люблю и тело. Раз я люблю слово человека, я люблю и губы. Но если бы эти губы у него сре́зали, я бы его все-таки любила». Фомам Неверующим я добавляла: «я бы его еще больше любила».
И десять лет подряд, в ответ, непреложно:
— «Это Романтизм. Это ничего общего с любовью не имеет. Можно любить мысль человека — и не выносить формы его ногтей, отзываться на его прикосновение — и не отзываться на его сокровеннейшие чувства. Это — разные области. Душа любит душу, губы любят губы, если Вы будете смешивать это и, упаси Боже, стараться совмещать, Вы будете несчастной».
Милый друг, есть доля правды в этом, но постольку, поскольку Вы — цельное, а другой — раздробленность. В большинстве людей ничто не спевается, сплошная разноголосица чувств, дел, помыслов: их руки похожи на их дела и их слова — на их губы. С такими, т.е. почти со всеми, эти опыты жестоки и напрасны. Кроме того, по полной чести, самые лучшие, самые тонкие, самые нежные так теряют в близкой любви, так упрощаются, так грубеют, так уподобляются один другому и другой третьему, что — руки опускаются, не узнаешь: Вы ли? В вплотную-любви в пять секунд узнаешь человека, он явен и — слишком явен! Здесь я предпочитаю ложь. Я не хочу, чтобы душа, которой я любовалась, которую я чтила, вдруг исчезала в птичьем щебете младенца, в кошачьей зевоте тигра, я не хочу такого самозабвения, вместе с собой забывающего и меня. Была моложе — ранило, стала старше — ограничилась высокомерным, снисходительным (всегда скрытным) любопытством. Я стала добра, но за такую доброту, дружочек, попадают в ад. Я стала наблюдателем. Душа, укрывшись в свой последний форт, как зверь, наблюдала другую душу — или ее отсутствие. Я стала записывать: повадки, жесты, словечки, — когда в тетрадку, когда поглубже. Я убедилась в том, что именно в любви другому никогда нет до меня дела, ему до себя, он так упоительно забывает меня, что очнувшись — почти что не узнает. А моя роль? Роль отсутствующей в присутствии? О, с меня в конце концов этого хватило, я предпочла быть в отсутствии присутствующей (это мне напоминает молитву о «в рассеяньи — сущих») [1281] — я совсем отбросила эту стену — тело, уступила ее другим, всем.
Но в глубокие часы души, в час, когда я стою перед таким прекрасным, сущим и растущим существом, как Вы, мое дорогое, мое чудесное дитя, все мои опыты, все мои старые змеиные кожи — падают. Любя