много лет, и с каждым днем всё больше и больше отрывалась, всё легче ступала по земле, мне не нужно было Соломонова перстня [1351], это было выжжено у меня в сердце, это мне его выжигало! Поворот от смерти к жизни может быть смертелен, это не поворот, а падение, и, дойдя до дна, удар страшен. Боюсь, что или не научусь жить, или слишком научусь, так, что потом захочется, вернее: останется хотеть — только смерти.
(Веселое письмо?)
_____
Старухи храпят, часы хрипят, я обуяна мрачными мыслями, а Вы, дорогой Радзевич, сейчас наверное склонены над тяжким томом права, или над легкой чашкой чая в гостях, — учитесь или смеетесь и не подозреваете об этом моем часе. Бывают минуты прозрения, не хочу каркать, — но —
_____
Я еще не поблагодарила Вас за всю Вашу заботу и за всю Вашу дружбу, настоящие чувства тем тяжелы, что зажимают нам рот. Чуть-чуть подделки — и уста уже глаголют! Но когда подделки нет, чувства всей тяжестью падают на дно души, душа нашу душу и глуша слова. Я никогда не смогу сказать Вам, как Вы за эти несколько дней стали мне дороги.
_____
Стучат копыта по мостовой. Через час город будет спать, будет спать и та, что вчера под фонарем прощалась с солдатом, будете наверное спать и Вы. И усну когда-нибудь — навсегда, без снов, без стихов — и я. В этом огромное утешение, я устала, точно жила сто жизней.
МЦ.
P.S. Вернусь наверное 16-го, 17-го. Деньги за меня получите [1352], но не пересылайте, на жизнь и переезд хватит, передадите при встрече. О дне и часе отъезда извещу, может быть Вы меня встретите?
_____
Было бы мило, если бы Вы мне написали, если не поленитесь, письмо успеет дойти, но если очень заняты или не очень хочется — ради Бога, не надо, такое письмо меня только огорчит.
_____
Адрес мой:
Moravska Třebova
Velke namesti, č
u Pani Marie Boudovy.
— мне —
_____
Прочли ли хоть один стих из моего Rilke? [1353] Если да, напишите, какой. Как бы я хотела передать Вам эти две страсти: к стихам и к стихиям!
_____
<Приписка С.Я. Эфрона:>
— Радуюсь Вашему блестяще сданному экзамену (в чем и не сомневался). Дружеский привет!
С.Э.
_____
9-го сент<ября> — Сейчас идем с Сережей к русской обедне, в лагерь. Чудный солнечный день. За два дня — четвертая служба! Я скоро буду святой!
Впервые — Письма к Константину Родзевичу. стр. 15–21. Печ. по тексту первой публикации.
52-23. A.B. Оболенскому
Тшебово, 8-го сентября 1923 г. [1354]
Дорогой Андрей Владимирович,
Все еще вижу Ваше милое лицо на вокзале. Как мне грустно, что нам в этой сутолоке даже как следует не удалось проститься! Это я виновата, с тростью.
Здесь хорошо, но столько чужого (чуждого) — хотя бы совместное жительство пятисот душ (именно душ! Говорю о лагере! [1355]), что я лишний раз чувствую ужас перед жизнью, ужас перед собой и желание поскорее этот неравный брак (души и жизни!) разорвать.
— Невеселые вещи для открытки?! — Но, увы: «Tout ce qui n’est pas bête est triste — et tout ce qui n’est pas triste est bête!» {222} Шлю Вам привет и благодарность.
МЦ.
Впервые — Русская мысль (1992. 16 окт., спец. прилож. Публ. Л.А. Мнухина). СС-6. С. 654–655. Печ. по СС-6.
53-23. A.B. Бахраху
Моравска Тшебова, 9-го сентября 1923 г.
Дорогой Александр Васильевич,
Пишу Вам из маленького городочка в Моравии (Mähren, от старинного немецкого Mähre: сказка) под тиканье восьми часов, — в моей комнате, живу у вдовы часовщика. Я здесь на несколько дней, до 16-го, и решила эти дни ничего не делать, это самое трудное, тоскую по стихам и собственной душе. Провожу время в церкви и в лагере [1356]. Утром — католическая обедня в огромном старом, если не древнем, костеле, день в лагере (по здешнему: таборе), т.е. русском городке, выстроенном нашими пленными и ныне обращенном в русскую гимназию. Аля уже принята, сразу вжилась, счастлива, ее глаза единодушно объявлены звездами, и она, на вопрос детей (пятисот!) кто и откуда, сразу ответила: «Звезда — и с небес!» Она очень красива и очень свободна, ни секунды смущения, сама непосредственность, ее будут любить, потому что она ни в ком не нуждается. Я всю жизнь напролет любила сама, и еще больше ненавидела, и с рождения хотела умереть, это было трудное детство и мрачное отрочество, я в Але ничего не узнаю [1357], но знаю одно: она будет счастлива. — Я никогда этого (для себя) не хотела.
И вот — десять лет жизни как рукой сняту. Это — почти что катастрофа. Меня это расставание делает моложе, десятилетний опыт снят, я вновь начинаю свою жизнь, без ответственности за другого, чувство ненужности делает меня пустой и легкой, еще меньше вешу, еще меньше есмь. Сейчас за стеной, в кухне, одна из хозяек гостям: «Die junge Frau ist Dichterin — und schreiben thut sie, wie Perlen aufreihen!» {223}
Да, о моем дне, начало которого в костеле: кончается он всенощной в русской самодельной церкви, где чудно поют и служат. Я — дома во всех храмах, храм — ведь это побежденный дом, быт, тупик. В храме нет хозяйства, храм это дом души. Но больше всего я люблю пустые храмы, днем, с косым столбом солнца, безголосые храмы, где душа одна ликует. Или храм — в грозу. Тогда я чувствую себя ласточкой.
_____
Городок старинный и жители вежливые, сплошные поклоны и приседания, мне это нравится, я безумно страдаю от людской откровенности. Здесь даже моя прическа (т.е. отсутствие ее!) нравится, это здесь зовется Haartracht {224} и, оказывается «Kleidet Sie so schön» {225}. Мне нужно льстить, я ведь все равно верю только на сотую, вот и получается естественное самочувствие человека, которого не ненавидят.
_____
Пишите мне в Прагу, по адр<есу>, который Вы знаете. Сейчас иду к русской обедне, первые полчаса буду восхищена́ и восхи́щена, вторые буду думать о своем, третьи — просто рваться на воздух, я не могу долго молиться, я вообще не молюсь, но уверена, что Бог меня слышит, и… качает головой.
_____
Шлю Вам нежный привет. Простите за отрывочное письмо, мне просто захотелось Вас окликнуть.
_____
10-го сентября 1923 г.
А письмо вчера не отошло, — было воскресенье и не было марки.
Друг, о скольком мне еще надо Вам рассказать! Я сейчас на резком повороте жизни, запомните этот мой час, я даром таких слов не говорю и таких чувств не чувствую. «Поворот», — ведь все поворот! Воздух, которым я дышу — воздух трагедии, в моей жизни нет неожиданностей, п<отому> ч<то> я их все предвосхи́тила, но… кроме внутренних, подводных течений есть еще: стечения… хотя бы обстоятельств, просто события жизни, которых не предугадаешь, но которые, радуясь или не радуясь, предчувствуешь. У меня сейчас определенное чувство кануна — или конца. (Что, может быть то же!)
Погодите отвечать, здесь ответов не нужно, ответ будет потом, когда я, взорвав все мосты, попрошу у Вас силы взорвать последний. Наша встреча — страшна для Вас, теперь я это поняла, это меньше всего услада или растрава, и может быть не мне суждено Вас спасти, а Вам меня столкнуть с последнего моста!
(О магия, магия! Как опять все сходится! Ваш «спасательный круг» — о, дитя, дитя, какой я берег?! и мой мост, темный, последний, над самой настоящей рекой! Это сейчас мое наваждение, я стою в церкви и думаю: мост, мост, кому — на берег, кому — на тот берег, кому — идти, кому — вниз головой лететь! После смерти Блока я все встречала его на всех московских ночных мостах, я знала, что он здесь бродит и — м<ожет> б<ыть> — ждет, я была его самая большая любовь, хотя он меня и не знал, большая любовь, ему сужденная — и несбывшаяся. И теперь этот мост опять колдует, без Блока под фонарем, без никого, от всех!)
Начался этот мост с Вас. Сейчас объясню. Вы были первым — за годы, кажется — кто меня в упор (в пространство!) окликнул. О, я сразу расслышала, это был зов в ту жизнь: в любовь, в жар рук, в ту́ жизнь, от которой я отрешилась. И я отозвалась, подалась на голос, который ощутила как руку. «Безысходная нежность» Вашего первого письма, — о, разве я этого не знаю?! (Что́ я еще другого знаю?!) Я ответила Вам прохладным советом вздоха, что́ мне было ответить еще? Но внутри себя я уже все знала, я приняла Вас не как такого-то с именем и отчеством, а как вестника Жизни, которая ведет в смерть.
Мой дорогой вестник, молодой и нежный, я Вас даром мучила неверием. Вы невинны и Вы меня любите, но хватит ли у Вас силы долюбить меня до конца, т.е. в час, когда я скажу: «Мне надо умереть» из всей чистоты Вашего десятилетия сказать: «Да».
Ведь я не для жизни. У меня всё — пожар! Я могу вести десять отношений (хороши «отношения»!) сразу и каждого, из глубочайшей глубины, уверять, что он — единственный. А малейшего поворота головы от себя — не терплю. Мне БОЛЬНО, понимаете? Я ободранный человек, а Вы все в броне. У всех вас: искусство, общественность, дружбы, развлечения, семья, долг, у меня, на глубину, НИ-ЧЕ-ГО. Все спадает как кожа, а под кожей — живое мясо или огонь: я: Психея. Я ни в одну форму не умещаюсь — даже в наипросторнейшую своих стихов! Не могу жить. Все не как у людей. Могу жить только во сне, в простом сне, который снится: вот падаю с сорокового сан-францисского этажа, вот рассвет и меня преследуют, вот чужой — и — сразу — целую, вот сейчас убьют — и лечу. Я не сказки рассказываю, мне снятся чудные и страшные сны, с любовью, со смертью, это моя настоящая жизнь, без случайностей, вся роковая, где все сбывается.
Что мне делать — с этим?! — в жизни. Целую — и за тридевять земель, другой отодвинулся на миллиметр — и внутри: «Не любит — устал — не мой — умереть». О, все время: умереть, от всего!
Этого — Вы ждали? И это ли Вы любите, когда говорите (а м<ожет> б<ыть> и не говорили?) о любви. И разве это — можно любить?!
_____
Друг, а теперь просьба. Большая. Сделайте мне один подарок. Только сначала напишите, что: да, а потом я скажу. (Ничего страшного.) Мне это хочется иметь из Ваших рук.
(Знаю, что Вы сейчас думаете: не то, это еще для жизни, чтобы как-нибудь жить, это относится