к стихам, а не к смерти. Мне просто стыдно просить, не зная, подарите или нет. Ах, я глупее всех семнадцатилетних, которых Вы встречаете!)
_____
Вживаюсь в жизнь городка. Здесь старинные люди. Мне подарили платье: синее в цветочках, Dienenkleid {226}, обожаю новые платья, особенно жалобные, — о, я не женщина! — я все ношу, что другим не к лицу!
И еще у меня будет новая сумка, вроде средневекового мешочка, какие — знаете? — на старых картинках у молодых женщин на поясе? Старую (коричневую замшевую) мне подарила Любовь Михайловна [1358], и она мне преданно служила год, а теперь стала похожа на лохматую собаку — или на перчатку для чистки башмаков — я никак не могу расстаться, и все корят.
(Простите за глупости.)
_____
Пишите мне в Прагу, 16-го возвращаюсь. Пишите, как писали: настежь. Отвечайте на каждое письмо и любите каждый час своей жизни, мне это необходимо. (NB! Не каждый час своей жизни — а меня!) Меня нужно любить совершенно необыкновенно, чтобы я поверила.
(Я не похожа на нищенку, — а? Но с Вами у меня нет стыда! Я же все время Вас о чем-то прошу.)
_____
Недавно я в кофейнике сварила дно спиртовки, которое потеряла, а спирт горел в крышке от пасты для обуви. Когда допила кофейник до дна — обнаружила потерю: страшное черное дно спиртовки (самоё чашечку). — Хороший навар?! — И не умерла.
(Будете ли Вы после этого пить у меня в гостях кофе?)
_____
Нежно жму Вашу руку и жду от Вас чудес.
МЦ.
Печ. по СС-6. стр. 604–608. См. коммент. к письму 27–23.
54-23. К.Б. Родзевичу
<12 сентября> 1923
1.
Дно — оврага.
Ночь — корягой
Шарящая. Встряски хвой.
Клятв — не надо.
Ляг — и лягу.
Ты бродягой
Стал со мной.
С койки затхлой
Ночь — по каплям
Пей! Без пятен —
Мрак. Бесплатен —
Бог, — как к пропасти припасть!
(Час — который?)
Ночь — как воры,
Ночь — как горы.
(Каждая из нас — Синай
Ночью…)
_____
2.
Никогда не узнаешь, что́ жгу, что́ трачу
(Сердец перебой)
На груди твоей нежной, пустой, горячей
Никогда не узнаешь, каких не-наших
Бурь — следы сцеловал!
Не гора, не овраг, не стена, не насыпь:
Души перевал!
О, не вслушивайся! Болевого бреда
Прав, что слепо берешь. От такой победы
Руки могут — от плеч!
О, не вглядывайся! Под листвой падучей
С кем — и мало ли спим?!
Прав, что слепо берешь. Это только тучи
Мчат за ливнем косым!
Ляг — и лягу. И благо. О, всё на благо!
Как тела на войне.—
В лад и в ряд. (Говорят, что на дне оврага —
Может — неба на дне!)
В этом бешеном беге дерев бессонных
Что победа твоя — пораженье сонмов
Знаешь, юный Давид? [1359]
_____
10-го — 11-го сентября 1923 г.
МЦ.
Друг, совсем нет времени Вам писать, а сказать надо — так много! («Успеете!» — Нет, не успею, потому что потом будет другое. Часы неба и часы души не повторяются.)
Прочтите эти стихи всем существом, как никогда стихов не читали. Вот Вам случай, дружочек, понять за раз и не-случайность слов в стихах, и тяжесть слов «на ветер», и великую разницу сути и отражения, и просто меня, мою живую душу, и очень многое еще.
Будьте внимательны! Заклинаю Вас. Ведь это точнейшее отражение часа, которого Вы участник, — ежели не творец! Это тот самый час — таким, как он навек остался во мне!
_____
Думаю о Вас неустанно. Вернусь в понедельник, 17-го, с поездом, выходящим в 10 ч. и приходящим в Прагу в 4 ч. 40 мин. (Тот же вокзал.) Никому не пишу о своем приезде.
Если можете — встретьте меня.
МЦ.
12-го сентября 1923 г.
Впервые — Письма к Константину Родзевичу. стр. 25–27. Печ. по тексту первой публикации.
55-23. К.Б. Родзевичу
Моравская Тшебова, 12 bis сентября 1923 г. [1360]
Дорогой Радзевич,
Это — деловое письмо.
Буду в Праге в понедельник, 17-го, в 4 ч<аса> дня с чем-то (не минус что-то!), на Массариковом вокзале, и была бы рада, если бы Вы, оторвавшись от Ваших обычных заседаний и лицемерий, оказались на том же вокзале и в тот же час. Я бы, конечно, могла попросить Катю [1361] или Оболенского [1362], но не скрою, что мне еще раз хочется испытать степень Вашего… нну… благоволения ко мне. (Бедный Радзевич! Благоволение — вещь пространная, степеней и объектов — много, вокзалов в Праге — пять, Ваша жизнь, при счастливом стечении обстоятельств, может обратиться в сплошное расписание поездов!)
_____
С делами кончено.
_____
Радзевич, у меня новая сумка, — рраз, новая зажигалка — два, новое платье — три (будете в ужасе, в нем приеду), новая душа в теле — четыре, но тут точка, ибо задумываюсь: не новое ли тело — в душе? У нас с Сергеем Михайловичем Волконским одна страсть: перевертывать слова и правды, — мир — навыворот, это и есть революционный темперамент.
_____
Это — приобретения. А потери следующие: моя чудная палка [1363], Радзевич, моя чудная палка: плохая, кривая, мокропсинская, преданная, купленная за три копейки у покойника (русского консула), мой верный сподвижник и вожатый, жезл поэта, собака слепца, — словом, моя палка потеряна в лесу, за грибами, и я в отчаянии и никогда не заведу другой.
(Страшит меня немножко и символика: палка — опора, потеря опоры, по ночам просыпаюсь и думаю.)
Вам смешно, потому что Вы не понимаете реликвий (особенно — уродливых!), Вы не понимаете, что вещь создается нашим чувством к ней, а не чувства — вещью. Каждая вещь в свой час должна просиять, это тот час, когда на нее глядят настоящие глаза. Впрочем, это уже перерастает палку.
Но о палке я тоскую и — главное! — в отчаянии, что не хочу другой. Придется мне, из чистой преданности, всю эту зиму тонуть в грязи. Вспомните наши холмы и овраги!
А грибы, из-за которых она потеряна, я ненавижу, смотреть не хочу.
_____
А может, это Бог хочет сделать меня женщиной? Ведь палка — мужественность. («Сам обойдусь!») Палку может заменить и рука. Не верю в руку.
_____
Простите за вздор. А теперь расскажу Вам одну умилительность. Вчера, выходя от Сережиных друзей [1364], мне пришлось пройти мальчишеским (младшим) дортуаром. Было одиннадцать. Они уже спали. Их много в бараке — человек сорок. Возраст: от семи — до десяти. Сорок стриженых голов: белых, темных, русых, (есть и рыжие!), сорок стриженых спящих голов, — со снами, без снов, под одинаковыми серыми одеялами, на одинаковых плоских подушках, — русские мальчики без России и, что больнее! — маленькие мальчики — без матерей! — и завтра вставать и учиться, и все дни — расти, и после-завтра может быть — воевать!
Радзевич, это было странное чувство: весь жар жалости (может быть, это и есть материнство?!), огромная горячая волна, подступающая к груди, мне не хотелось уходить, я не видела их лиц и не знала их имен, будь я их воспитателем я бы их м<ожет> б<ыть> ненавидела, но здесь, в этот сонный час, лицом к лицу с их сном, — Господи, как легко бы мне было умереть за любого из них!
_____
Тоскую по большой вещи, которую хочу писать. Боюсь, что жизнь не даст. А от стихов — усталость, это — раздробленный мир, мир — в розницу, каждый стих — законченный круг, это тысячи жизней, которые живешь, устала дробить. А в большую вещь вовлечься — не то страшно, не то рано. Для большой вещи нужен покой или отчаяние. У меня сейчас ни того, ни другого, смута: разлука с Алей, новый дом, много еще. И отчаянное невежество в греческом быту (как вообще — в быту!)
В Царь-Девице [1365] я выкрутилась, быт дан, но если бы Вы знали, какое это было отчаяние: когда посевы? то же ли самое — филин и сыч? Были ли во времена сказочных царей бутылки? (Или прямо — из бочки?)
То же самое ждет меня с Грецией. Зелинский [1366] (профессор! один из лучших знатоков Греции!) пишет свои мифы, как русскую сказку, я не хочу так, — мне нужны деревья, одежды, здания, всё греческое, кроме души, которая будет моя!
Когда я вернусь в Прагу, милый Радзевич, я взмолюсь к Вам: отыщите мне книгу про Грецию, названия у меня есть. Нужно всё знать, хотя бы для того, чтобы потом — всё отбросить!
_____
Кончаю. Ах, еще одно дело, я уже Вам писала: денег пока не пересылайте, если Сереже понадобятся, вышлю потом.
Погода у нас чудная, вчера лазили на какой-то шведский камень, вроде развалин храма, я вспоминала весь свой чудный созерцательный прошедший год, улучив минутку спала на скользкой хвое, под соснами, у Вас душа — Вольтера, у меня — Руссо, этим всё сказано.
(Кстати, вот Вам одна реплика Вольтера. Он всю жизнь пил черный кофе, и вот, когда ему было уже 75 лет, — кто-то из почитателей: «Mais, Monseigneur, c’est un poison!» {227} И он, с тончайшей из своих улыбок: «Au moins — с ‘est un poison lent!» {228}
<На полях:>
Шлю Вам привет и благодарность. Поцелуйте за меня Казанову [1367], — на любой из страниц!
МЦ
Впервые — Письма к Константину Родзевичу. стр. 31–37. Печ. по тексту первой публикации.
56-23. <К.Б. Родзевичу>
<Между 10 и 20 сентября 1923 г.>
А теперь я должна Вам рассказать тот сон, давно, среди зимы, который у меня почему-то духу не хватило рассказать Вам в жизни. Мы идем по пустынному шоссэ, дождь, столбы, глина. Вы провожаете меня на станцию, и вдруг — неожиданно, одновременно — Вы ко мне, я к Вам, блаженно, как никогда в жизни! Рассказала — иными словами — В<алентине> Ч<ириковой> [1368]. И та, смеясь: «Бросьте! Он никогда не поймет!» Поймите теперь, что́ я чувствовала день спустя, идя с Вами рядом по мокрой глине, вся еще в том сне, в чувстве его.
Рассказываю Вам теперь, чтобы Вы знали, что есть в мире не только день, но и ночь, не только любовь, но прови́дение, зоркая ночь древних, предвосхищающая (или — предрешающая?) события. Тень опережающая тело. Этот сон в моей жизни ничего не изменил, я переборола ночное наваждение, месяцы шли, мне было всё равно — и вдруг тогда (теперь! но уже тогда), у самой станции, провожая Вас в первый раз: — «Если бы…» Всё вернулось. Та же глина, та же станция, та же я. (Та́ глина, та́ станция, та́ я.) Это был мой сбывшийся сон. Не относитесь легкомысленно. Сны у древних направляли жизнь, а древние были и мудрее и счастливее нас.
Впервые — НСТ. стр. 179. Печ. по тексту первой публикации.
<Вдоль правого поля:> Запись внесенная в тетрадь позже и другим черни-лом, очевидно октября 1923 г.
57-23. <К.Б.