не читавший даже Бальмонта?! (Радзевич, Радзевич, дело не в стихотворной осведомленности! Вы к Rilke не были подготовлены, Rilke пришел и взял Вас, поэты — это захватчики, к ним не готовятся и с ними не торгуются!)
От писем Волконского во мне удивительный покой. Точно дерево шумит. Поймите меня в этой моей жизни!
_____
Сейчас я шла по нашей лестничной улице, (опять с Вашей стороны), рабочие гремели молотками, женщины покупали капусту, я чувствовала законность утра и забот, благость начинающегося дня. (NB! Хороши бы мы с Вами были вчера, в моем овраге, под дождем! Вы бы меня про́кляли! Я еще не спала, когда хлынул дождь, и сначала не поняла, думала: кровь в ушах… А потом ясно: дождь, и мысль: успел дойти? И улыбка — если не успел!)
О дне. Прожигать с Вами дни, — я бы этого вовсе не хотела. У всего в человеке — свой час, у всякого часа — свой закон. Утро: одиночество, труд, добыча. (Добываешь — только когда работаешь, работа и есть добыча, в эти часы душа растет). День: дела (у Вас), бродяжничество — у меня: набережные, овраги, пустые улицы, мысли о стихах. А с сумерками — люди, тот или другой, это час траты (растраты — не надо! Растрачиваешься в одном, коим и восполняешь. Любовь: единственное perpetuum mobile!).
Люди, музыка, огни на улицах, может «Wienerblut» {233}, может Бах, — ах, мы с Вами вне лицемерия, и час на час не приходится! А еще поздней — дом (это я́? говорю! Сло́ним бы обрадовался) — только одно бы мне с Вами было трудно: расставаться, чтобы спать.
(«Rien ne pouvait la consoler du chaqrin d’aller se coucher!» {234} Один — об одной. Письмо XVIII в.)
_____
А путешествия, дружочек! Вокзалы, вагоны, перроны (багажей бы не было!) лихорадка касс и глаз, чувство, что отрываешься! Лбы вдавленные в оконную синь! Первые тяжелые повороты колес. Свист вырывающегося пара. — Дорога! —
Как я всё люблю — из окна! Мост, откос насыпи, чахлую травку сквозь шпалы (милая трава!) задымленные деревья, белье, треплющееся на заборах… А вода — какое освобождение! Ты только тогда понимаешь, как тебе хотелось пить! И всё это — в глаза, уши, в ноздри: свет, звук, запах, вся Жизнь — разом! (Вспомните, что Вы говорили о стихах: об единовременности их действенности. То же — о дороге).
Мы бы с Вами поехали в Египет — непременно. Не к мумиям и не непременно к пирамидам, а просто к Нилу, в котором вода как расплавленное зеленое стекло. К тем деревьям, не похожим на наши, но все-таки растущим на нашей планете, — ведь обидно уйти, всего не взяв!
И еще в Грецию: на Наксос, к Ариадне. Под миртовое деревце, к Федре. В Трою (которой нет!) к Елене. Вы — к Елене, я — к Ахиллу. Нет, Вы тоже к Ахиллу!
Под зна́ком Трои сейчас идет моя жизнь. Книги не случайны. Я прожила до тридцати лет (Вас огорчает мой возраст?) и не знала Трои. Мне было смутно от этого слова: какие-то войны, заведомо не пойму. Я сторонилась Трои и скучала от этих нескончаемых имен: А-га-мем-нон, Кли-тем-нест-ра, что-то вроде костей и мощей, какие-то древние добродетели, — и вдруг: Елена! Пожар! Всколы́хнутое море и небо! Война богов! Ахилл над телом Патрокла!
Господи, какое это счастье всё любить — в одном!
_____
Друг, это не последний день. Если бы это был последний день — я бы так не писала. Мы в начале встречи, помните это. Не надо спешки, не хочу задыхаться, хочу глубокого вздоха. Друг, это не последний вздох! Не надо так. Надо верить, надо, надо глубоко глядеть: Вам — в себя, мне — в Вас (и тоже — в себя!), надо дать чему-то утихнуть, осесть. Водоворот может быть мелок. Проверим дно. Вы — моряк. Мне ли Вас учить?
_____
Не слушайте моих отчаяний. Это — только любовь! У меня бывают часы бреда, это горячка души, в такие часы будьте врачом. Лечите — верой. Ведь это как на качельной доске: одно неверное движение — и другой летит! У нас, помимо любви, должно быть смертное содружество акробатов! В моих руках — Ваша жизнь и в Ваших — моя. То́лько так.
Впервые — Письма к Константину Родзевичу. стр. 41–53. Печ. по тексту первой публикации.
63-23. К.Б. Родзевичу
25 сентября 1923 г.
Вы получите это письмо утром, прошу Вас: отложите его до вечера, до часа наших встреч. Это не письмо, это слова вслух, говорю их Вам, а не пишу.
«Есть ча́с — на те слова!» [1378]
О, многое у меня в стихах бессознательно предвосхищено, я так хочу, чтобы Вы знали мои стихи. Когда это всё будет?!
Итак, вложите письмо обратно в конверт, свое внимание — обратно — в Догму. День — час римских прав, ночь — райских. (Каждая удачная игра слов — глубокая правда!)
И вот, в час райских правд, а — может быть — земных… (Что́ — может быть — не меньше…)
Только ада не нужно, где всё сгорает!
_____
Перечитываю сегодняшнюю ночь и вношу в неё следующие поправки. Начало и не-конец (единственное, где конец быть должен!) никогда не конец, но всегда начало, — вот самая точная правда о моих прошлых днях и годах и, думаю, единственная разгадка моего усугубленного одиночества в любви.
Ведь и музыку слушая (а здесь — огромные соответствия!) ждешь конца (разрешения) и не получая его — томишься. (Томление: весь Скрябин). Не могла я, музыкальная в основе и, может быть, в замысле своем больше музыкант, чем поэт, не томиться и здесь по разрешению. Но почему никогда не: «Подожди». О, никогда, почти на краю, за миллиметр секунды до, — никогда! ни разу! Это было нелегко и это совсем не походило на то, что я Вам говорила (не ложь, некое исступление гордости, сразу не привыкаешь, простите) — но сказать мне — чужому, попросить — мне, та́к ввериться, нет, я предпочитала — впрочем, и предпочтения не было: другой — чужой, другому до меня нет дела. Недоверие? Гордость? Стыд?
Всё вместе. Очевидно, мало любили. Очевидно, мало любила. Может быть много — но не так (Я.) Может быть много, но не те. Это самая смутная во мне область, загадка, перед которой я стою, и если я это никогда не считала страданием, то только потому что вообще считала любовь — болезнью, в которой стараний не считают.
_____
Оцените еще такую странность: с подругой я всё знала полностью, почему же я после этого влеклась к мужчинам, с которыми чувствовала несравненно меньше? Очевидно, голос природы, тайная надежда получить всё это — и несравненно больше! — от друга, — чудом каким-то, в которое я не верила, п<отому> ч<то> никогда не сбывалось! Я хотела достичь этого как-то помимо, без ведома, без участия другого, не хватало последнего доверия (Дай! Мой!) — я просто не вводила другого в круг своих (этих) чувств. Но тоска была, жажда была — и не эта ли тоска, жажда, надежда толкнула меня тогда к Вам, на станции? Тоска по довоплощению. Не зная главного, — ведь я не человек!
Но… отыгрывалась шуткой. Это то, что я привыкла таить даже от себя. (При таком богатстве — такое нищенство! Нет, тогда скажем: то — не в счет, si peu de peine et tant de plaisir {235}, — просто нет!) Отсюда и количество встреч, и легкое расставание, и легкое забвение. В худшем случае я ведь теряла только то, что можно унести с собой: душу другого, — которую и уносила. Просто, я никому не принадлежала, ничьей не была.
_____
Пишу Вам всё это, чтобы не сочли меня ни проще, ни моложе, ни бесстрастней (м<ожет> б<ыть> это всё — качества?!) — это сложнее, чем я Вам говорила и может б<ыть> важнее для меня, чем я до сих пор хотела знать сама. Это была жажда, в утоление которой я не верила, вот.
И в этом также я с Вами только в начале пути.
Здесь Вы, как в вопросе меня и внешней жизни, врач души, потому что это прежде всего — болезнь души: безумие гордости или как еще назовете.
Ваше дело сделать меня женщиной и человеком, довоплотить меня. Сейчас или никогда. Моя ставка очень велика.
_____
Перечитываю: выходит как будто меня нет. И вспоминаю такой стих 1916 г. (Есть в Психее, Психею подарю.)
…Огни — как нити золотых бус.
Ночного листика во рту — вкус.
Освободите от дневных уз —
Друзья, поймите, что я вам — снюсь! [1379]
В этом тоже была услада. И, помня ее, так оборачиваю к Вам этот стих:
Наложите ночные узы!
Только что письмо. Встречаю сегодня. В душе всё перемучено и перекручено. Мне на плечи рухнуло целое новое небо (В Вас гляжу как в беспредельность)
Любите меня.
М.
Этот document féminine {236} прошу уничтожить.
Впервые — Письма к Константину Родзевичу. стр. 57–61. Печ. по тексту первой публикации
64-23. A.B. Бахраху
Прага, 25-го сентября 1923 г.
Вы не поняли моего письма, Вы его невнимательно читали. Вы не прочли ни моей нежности, ни моей заботы, ни моей человеческой боли за Вас, Вы даже не поняли меня в моем: «да разве это так важно — кому больно?!» — ощущение чужой боли как своей — все это до Вас не дошло. Вы сочли меня проще, чем я есмь.
И одна крупная наивность: «Вы разбили меня, лишив себя и больше, чем себя: лишив того, чем я мыслил Вас, чем знал Вас».
Значит я, только потому что я рванулась к другому — другая? А до встречи с Вами (возьмите «Психею») я не рвалась? Да что же я иного за всю мою жизнь делала?!
— Да, еще писала стихи. —
_____
Счастье для Вас, что Вы меня не встретили. Вы бы измучились со мной и все-таки бы не перестали любить, потому что за это меня и любите! Вечной верности мы хотим не от Пенелопы, а от Кармен, — только верный Дон-Жуан в цене! Знаю и я этот соблазн. Это жестокая вещь: любить за бег — и требовать (от Бега!) покоя. Но у Вас есть нечто, что и у меня есть: взгляд ввысь: в звезды: там, где и брошенная Ариадна и бросившая — кто из героинь бросал? [1380] Или только брошенные попадают на небо?
Взгляд ввысь, это — взгляд сверху. Посмотрите на мою жизнь сверху: благо, не осуждающе, провидяще, не вплоть. Вспомните, что это я. которую Вы любите, тогда Вы все иначе поймете. «Научиться жить любовным настоящим человека, как