Откуда у нее эти вещи? (Говорит: свое). 2) Свое — детское или свое материнское? 3) Уж не лежал ли Ляцкий в этом конверте? Не лежит ли до сих пор?! Может быть это детское приданое Ляцкого? По вечерам становится грудным ребенком, укладывается в конверт и сосет соску? А с утра — предисловие к Гончарову, — а? [247]
Милое об Але: недавно в гостях сперла детскую салфетку, похожую на пеленки, всю в какао (похоже на другое), втиснула в карман пальто и дома торжествующе выложила. Выстирали — не отстиралась: пеленка, как ей и быть должно, классическая. Присоединили к остальным сокровищам, в Ваш серый чемодан.
_____
Катя рассказывает мне о Карбасниковой. Хотите черную неблагодарность на белоснежные кофточки? — «Un si mince effet d’une si grasse cause!» {56} Свинь — я. — Восхищаюсь Вашим натиском, весь эпизод с отказом барышни везти — очарователен. Вспомнить только ее ревнивый возглас тогда, месяцев 5 назад: «Приданое — мое!» Но может быть она придерживается модной теории, согласно которой ребенок должен лежать совсем голый — на животе — в грудах деревянной ваты? (Этой ватой потом топят. — Немецкая послевоенная система. Не вру.) Мои подруги по поселению: Александра 3ахаровна, жена Альтшуллера [248], разные жены студентов, вернее: одинаковые жены одинаковых студентов, задуряют мне голову преждевременными советами: не пеленать — пеленать, кривые ноги — свобода движений, в конверте — без конверта и т.п. У некоторых даже нет детей. Но этот номер с деревянной ватой (ни пеленки, ни одеяла, ни чепца, ни кофточки, — только вата!) — лучший.
_____
Возвращаюсь к Белобородовой и Карбасниковой. Кто из них оказался сердечней? Чуяло мое сердце.
А пленивший меня случай с коровьим хвостом (кирпичом на нем!) весь целиком оказался выписанным из детской английской книжки: «Мои друзья — животные» Томаса Сэтона Томпсона [249].
«Психею» прочла вчера же вечером. Прелестная вещь. Почти слово в слово наш «Аленький цветочек». И книжка прелестная. Теперь у меня две «Психеи» (не считая своей) — 800-страничная слонимовская (Rohdé) и крохотная Ваша [250]. А настоящей нет нигде — в воздухе. Да! попутная мысль: душу мою я никогда не ощущала внутри себя, всегда — вне себя, за окнами. Я — дома, а она за окном. И когда я срывалась с места и уходила — это она звала. (Не всегда срывалась, но всегда звала!) Я, это моя душа + осознание ее.
_____
Катя в восторге от Вашего дома и от всех вас в отдельности. Химеры и вы, — вот ее лучшие впечатления Парижа. Третьего дня она потеряла часы и перчатки, вчера со мной, сумку: выронила на площади, тут же спохватилась, но уже унесли какие-то мальчишки к полицейскому, которого на месте не оказалось. Так и сгинула сумка с 5 кронами, ключом и единственной фотографией матери. Самое любопытное, что за 5 минут до этого она все свои деньги, т.е. 45 крон, по моему настоянию истратила на перчатки — кожаные, на подкладке, чудные. Я точно предвосхитила судьбу. Сумасшествие ее с Сережей после путешествия только пуще разгорелось: «Сергей Яковлевич! Сергей Яковлевич!» — «А я-то надеялся, что Вы после Лондона и Парижа, забыв Сергея, ограничитесь одним: я!» Но ничто не помогает, как с цепи сорвалась. Заставлю ее на днях покупать колесо для коляски. Боюсь, что на нем же во Вшеноры и прикатит.
_____
Нынче Татьянин день, Сережа с Алей едут в Прагу, он праздновать Татьяну, она — к Ирусе на день рождения (завтра). От Маргариты Николаевны ни слуху, ни духу, это отношение ни на чем не стоит и — ничего не стоит. — Что Невинный? Не забудьте, что я уже больше месяца не получала от Вас настоящего письма. Одно, очевидно, пропало. Еще раз — спасибо за все. Нежно целую Вас и Адю. Сережа в восторге от своих подарков, вчера, по поводу зеленого гребешка даже вымыл голову (в 1½ часа ночи).
МЦ.
Прошение и остаток иждивения 70 франков посланы с оказией через Катю, наверное уже получили. Что Ремизовы? Андрей Оболенский? Кессели? Неужели ни разу не видели Бахраха? Пишите.
Впервые — НП. С. 120–125. СС-6. С. 712–716. Печ. по СС-6.
11-25. O.E. Колбасиной-Черновой
26-го января 1925 г.
Сегодня у меня редкий праздник, — одна дома. (С«ережа» на Татьянином дне, Аля у Ируси.) Совершенно изумительное чувство, вроде легкого опьянения. Сразу на десять лет моложе. Вы, конечно, не обвините меня в предательстве: степень, вернее, безмерность моей привязчивости Вы знаете, но это — я с другими, а сейчас — я с собой, просто я, вне. Образцово (я-то!) убрала комнату, втащила и вытащила все, что полагается, на примусе — суп, а внутри тихое ликование. Недавно я говорила Исцеленовым (глубоко-бесполезно, ибо Kulturprodukt’ы! {57}), что неизбежно буду любить каждый город, дыру, нору, где придется жить, но что это любовь — не по адресу, — из прямой невозможности не любить то, в чем живешь. Посему, мне, более чем кому-либо, надо выбирать города. Кстати, резкий спор с ним (она бессловесна) о Папоушке [251] (ней). — «Я ей все прощаю за любовь к театру!» — «Это не театр. Это актеры, какой-нибудь давнишний актер, воспоминания детства». И он, сухо: — «Н-не знаю». Весь спор сводился к тому, что «любовь к искусству» обязывает — к безыскусственности, рожденности, сущности, вернее: только из нее возникает, как само искусство. Рожденное дорождается, — вот искусство. т.е. моя кровь от предков (рожденности) — моя душа. Исцеленнов ничего не понимал, говорил, что Папоушка читала много книг. — «И гоголевский Петрушка тоже» [252]. Если бы можно было с ним поссориться — поссорились бы. Но это Kuiturprodukt, вялая никакая кровь.
_____
Получила от С.М. Волконского его новую книгу — роман «Последний день». Огромный том в 600 страниц. Фабулы нет, течение жизни — любовной пары нет — далек и высок — есть мысль, есть формула, есть отточенное наблюдение, есть блистательный анекдот. И фигуры — второстепенные — главное, женские — очень удачные. Большого успеха книге не предрекаю, — плавна, не остра. Если попадется, — прочтите, очень любопытен Ваш отзыв. Сережа, например, попавший на Советскую Россию (не обошедшуюся без легких нелепостей), прямо ее сравнивает с Красновым [253]. Но всей книги он не читал. С Волконским моя переписка гаснет, на него нужен большой порох, необычайная заостренность внимания, вся ответственность — на мне, он только откликается. А не виделись мы уже два года, и жизни такие разные: он — то в Риме, то на Капри, то в Париже, то еще где, — уединенный, свободный, вне быта, — я…
Думаю о Париже, и вопрос: вправе ли? Ведь я ехала заграницу к Сереже. Он без меня зачахнет, просто от неумения жить. Помните, какой он был страшный у монаха? Я знаю, что такая жизнь — гибель для моей души, сплошное отсутствие поводов к ней, пробел, — но вправе ли я на нее (душу)? Мне чужой жизни больше жаль, чем своей души, это как-то сильнее во мне. Есть, конечно, еще вопрос Али, — ей тоже трудно, хотя она не понимает. Сплошные ведра и тряпки, — как тут развиваться? Единственное развлечение — собирание хвороста. Я вовсе не за театр и выставки — успеет! — я за детство, т.е. и за радость: досуг! Так она ничего не успевает: уборка, лавка, угли, ведра, еда, учение, хворост, сон. Мне ее жаль. потому что она исключительно благородна, никогда не ропщет, всегда старается облегчить и радуется малейшему пустяку. Изумительная легкость отказа. Но то не для одиннадцати лет, ибо к двадцати озлобится люто. Детство (умение радоваться) невозвратно.
_____
Сегодня зарезала Ваш розовый халат, — помните. Вы выбросили, вроде японского, весь из кусков — на наволоку. Целый день шила. Дописываю вечером. При первой возможности вышлю Ваше одеяло, я хотела с Катиной дамой, но не успела. Может быть можно почтой. Меня все время грызет, что мы Вас ободрали.
Целую. Пишите.
Впервые — НП. С. 125–127. СС-6. С. 716–717. Печ. по СС-6.
12-25. В.Ф. Булгакову
Вшеноры, 27-го января, вторник 1925 г.
Милый Валентин Федорович,
Ваше письмо пришло уже после отъезда Сергея Яковлевича, — не знаю, будет ли на Вашем совещании.
О сборнике: с распределением согласна. С распадением на две части — тоже. Это нужно отстоять. Мы — уступку, они — уступку. Три сборника из данного материала — жидко. Убеждена, что уломать их можно.
Гонорар, по-моему, великолепен, особенно (эгоистически!) для меня, которую никто переводить не будет [254]. — Да и не всех прозаиков тоже. — Редакторский гонорар — нельзя лучше. Все хорошо.
Бальмонт. Хорошо, что во втором сборнике, не так кинется в глаза. И хорошо, что с Крачковским (tu l’as voulu, Georges Dandin! [255] — Это я Бальмонту).
Бесконечно благодарна Вам и Сергею Владиславовичу за Калинникова [256]. Знаете, чем он меня взял? Настоящей авторской гордостью, столь обратной тщеславию: лучше отказаться, чем дать (с его точки зрения) плохое. Учтите его нищету, учтите и змеиность (баба-змей, так я его зову) [257]. Для такого — отказ подвиг. Если бы он ныл и настаивал, я бы не вступилась.
Евгения Николаевича извещу [258]. Трудно. Особенно — из-за нее: безумная ревность к мужниной славе. Извещу и подслащу: два корифея и т.д.
О туринцевском посвящении: мне это, в виду редакторства, неприятно, но мой девиз по отношению к обществу, вообще: — Ne daigne {58} — т.е. не снисхожу до могущих быть толков [259]. И, в конце концов, обижать поэта хуже, чем раздражать читателя. Итак, если стихи Вам и Сергею Владиславовичу нравятся —
_____
Совсем о другом: прочла на днях книжонку Л.Л. Толстого «Правда об отце» и т.д. Помните эпизод с котлетками? [260] Выходит, что Лев Толстой отпал от православия из-за бараньих котлеток. А в перечне домашних занятий Софьи Андреевны [261] — «…принимала отчеты приказчика, переписывала „Войну и мир“, выкорчевывала дубы, шила Льву Николаевичу рубахи, кормила грудных детей…» И заметьте — в дневном перечне! Выходит, что у нее было нечто вроде детских яслей. — Хорош сынок! —
Да! Забыла про С.Н. Булгакова. — Правильно. — Я, по чести, давно колебалась, но видя Вашу увлеченность статьей, не решалась подымать вопроса. Будь один сборник (как мы тогда думали и распределяли) — русский язык, Пушкин, слово [262] — было бы жаль лишаться. Для распавшегося же на две части он будет громоздок. Предупреждаю, что всех нас троих, как воинствующий христианин — возненавидит. Меня он уже и так аттестует как «fille-garçon» {59} (его выражение) и считает язычницей. Но, еще раз: ne daigne!
_____
Очень радуюсь нашему сожительству