свете — не на столе!)
_____
10 мая 1926
Знаете, как сегодня (10-го) я получила Ваши книги [803]. Дети еще спали (7 утра), я внезапно вскочила и побежала к двери. И в тот же миг — рука моя уже была на дверной ручке — постучал почтальон — прямо мне в руку.
Мне оставалось лишь завершить движенье и, открыв дверь все той же, еще хранившей стук рукой, — принять Ваши книги.
Я их еще не открывала, иначе это письмо не уйдет сегодня — а оно должно лететь.
_____
Когда дочь моя (Ариадна) была еще совсем маленькая — два-три года — она часто спрашивала меня перед сном: «А т_ы б_у_д_е_ш_ь ч_и_т_а_т_ь Р_е_й_н_е_к_е?» [804]
В Рейнеке превратил ее быстрый детский слух — Райнера Мария Рильке. Дети не чувствуют пауз.
_____
Я хочу написать тебе о Вандее, моей героической французской родине. (В каждой стране и каждом столетии есть хоть одна родина — не так ли?) Я здесь ради имени. Когда человек, как я, не имеет ни денег, ни времени, он выбирает самое необходимое: насущное.
_____
Швейцария не впускает русских. Но горы должны расступиться (или расколоться!) — чтобы мы с Борисом приехали к тебе! Я верю в горы. (Измененная мною строка — но в сущности, прежняя — ибо горы рифмуются с ночами — ты ведь узнаешь ее?) [805]
Марина Цветаева
Ваше письмо к Борису уйдет сегодня же — заказным и — отданное на волю всех богов [806]. Россия для меня все еще — какой-то потусторонний мир.
Впервые — Вопросы литературы. С. 243–247 (с купюрами). СС-7. С. 55–58. Печ. по кн.: Небесная арка. С. 52–57.
49-26. В.Ф. Булгакову
St. Gilles. 11-го мая 1926 г.
Дорогой Валентин Федорович,
Иждивенские деньги перешлите, пожалуйста, Сереже, по старому адресу, иначе ему не на что будет выехать к нам. Расписки посланы вчера.
Тороплюсь на почту. Сердечный привет Вам и Вашим.
МЦ.
Читали ли Вы, как меня честят в газетах? Я — только Яблоновского и Осоргина. А есть еще Адамович и… Петр Струве! [807]
Впервые — ВРХД. 1991. № 161. С. 197 (публ. Д. Лерина). СС-7. С. 13. Печ. по СС-7.
50-26. B.B. Сосинскому
St. Gilles. 11-го мая 1926 г.
Здравствуйте, милый Володя!
Пишу Вам перед сном, т.е. в половине десятого, — таковы вандейские нравы и холода. Перед сном — читайте: перед отходом ко сну, под три одеяла, в соседство Алиного тепла (кровать четырехместная, спим вместе).
Море рассматриваю как даром пропадающее место для ходьбы. С ним мне нечего делать. Море может любить только матрос или рыбак. Остальное — человеческая тень, любящая собственную лежку на песке. В песок играть — стара, лежать — молода.
Но в общем — хорошо. Здесь чудесные камешки. И у нас чудесные хозяева — из сказки. Их собственный крохотный садик, вот-вот имеющий расцвести розами.
Свиреп ли на меня Здравствуй До-ода? [808] Или уже забыл — за что?
Сердечный привет Вам и ему. Буду рада, если напишете.
МЦ
Ремизов с несколько двусмысленной дружественностью (ему не передавайте!!!) прислал мне статейку А. Яблоновского.
— На-ка, почитай-ка… [809]
Впервые — ВРХД. 1974. № 114. С. 207 (публ. В.Б. Сосинского). СС-7. С. 79. Печ. по СС-7.
51-26. P.M. Рильке
St. Gilles-sur-Vie
12-го мая 1926 г.
Тот свет (не церковно, скорее географически) ты знаешь лучше, чем этот, ты знаешь его топографически, со всеми горами, островами и замками.
Топография души — вот, что ты такое. И твоей книгой (ах, это была не книга — это стало книгой!) о бедности, паломничестве и смерти ты сделал для Бога больше, чем все философы и проповедники вместе.
Священник — преграда между мной и Богом (богами) [810]. Ты же — друг, углубляющий и усугубляющий радость (радость ли?) великого часа между двумя (вечными двумя!), тот, без кого уже не чувствуешь другого и кого единственного в конце концов только и любишь.
Бог. Ты один сказал Богу нечто новое. Ты высказал отношения Иоанна и Иисуса (невысказанные обоими). Но — разница — ты любимец отца, не сына, ты — Бога-отца (у которого никого не было!) Иоанн. Ты (избранничество — выбор!) выбрал отца, потому что он был более одинок и — немыслим для любви!
Не Давид, нет. Давид — вся застенчивость своей силы. Ты же — вся отвага и дерзость твоей силы.
Мир был еще слишком юн. Всё должно было произойти — чтобы пришел ты.
Ты посмел так любить (высказать!) нечеловеческого (всебожественного) Бога-отца, как Иоанн никогда не смел любить все-человеческого сына! Иоанн любил Иисуса (вечно прячась от своей любви на его груди), прикосновением, взглядом, поступками. Слово — героика любви, всегда желающей быть немой (чисто деятельной).
Хорошо ли ты понимаешь мой плохой немецкий? По-французски я пишу свободно, потому я не хочу писать тебе по-французски. От меня к тебе ничто не должно течь. Лететь — да! А раз нет, — лучше запинаться и спотыкаться.
Знаешь, что творится со мной, когда я читаю твои стихи? На первый мимолетный взгляд (молниеносный, звучит лучше, будь я немцем, я передала бы: молния ведь быстрее взгляда! А молниеносный взгляд быстрее просто молнии. Две быстроты в одной. Не правда ли?) Итак, на первый взгляд (раз я — не немец), мне все понятно — затем — ночь: пустота — затем: Боже, как ясно! — и как только я что-то схвачу (не аллегорически, а почти рукой) — все стирается вновь: лишь печатные строчки. Молния за молнией (молния — ночь — молния) — вот что со мной творится, когда я читаю тебя. Так должно быть с тобою, когда ты пишешь — себя.
«Рильке легко понять» — с гордостью говорят посвященные: антропософы и другие мистические сектанты (я, собственно, не против, лучше, чем социализм, но…). «Легко понять». По частям, в раздробленном виде: Рильке-романтик, Рильке-мистик, Рильке-мифотворец и т.д. и т.п. Но попытайтесь охватить всего Рильке. Здесь бессильно все ваше ясновиденье. Для чуда не нужно ясновиденья. Оно налицо. Любой крестьянин — свидетель: глазами видел. Чудо: неприкосновенно, непостижимо.
Вторую ночь вчитываюсь в твоего «Орфея». (Твой «Орфей» — страна, потому: в). И, кстати, только что получила из Парижа русскую, чисто литературную газету (нашу единственную за границей) со следующими строками:
«Из этого („Поэт о критике“ — заметки, проза) мы узнаем, что госпожа Цветаева до сих пор безутешна из-за смерти Орфея и тому подобные нелепости…» [811].
Один критик сказал о Блоке: «Четыре года, отделяющие нас от его смерти, примирили нас с нею, почти приучили нас к ней» [812].
Я парировала: «Если достаточно четырех лет, чтобы примириться со смертью такого поэта как Блок, то как обстоит дело с Пушкиным († 1836) {165}. И как с Орфеем (†)? Смерть любого поэта, пусть самая естественная, противоестественна, т.е. убийство, поэтому нескончаема, непрерывна, вечно — ежемгновенно — длящаяся. Пушкин, Блок и — чтобы назвать всех разом — ОРФЕЙ — никогда не может умереть, поскольку он умирает именно теперь (вечно!). В к_а_ж_д_о_м л_ю_б_я_щ_е_м з_а_н_о_в_о, и в к_а_ж_д_о_м л_ю_б_я_щ_е_м — в_е_ч_н_о». Поэтому — никакого примирения, пока мы сами не станем «мертвыми» [813]. (Приблизительно, по-русски было лучше.)
Это, конечно, не имеет отношения к «литературе» (belles lettres {166}), поэтому меня высмеяли. Будь это стихи (поэт (глупец!), который осмеливается писать прозой!), будь это стихи, они бы промолчали, а может, и — вздохнули. Не древняя ли притча об Орфее и зверях, к которым принадлежали и — овцы?
Ты понимаешь, я неуязвима, ибо я не госпожа Цветаева, и т.д. и т.п., как они всё же считают. Но мне грустно: вечно-правдивая и вновь повторяющаяся история о поэте и толпе, — как бы хотелось, все-таки избавиться от этого!
И дерево себя перерастало… [814]
Вот она, великая лепота (великолепие). И как я это знаю! Дерево выше самого себя, дерево перерастает себя, — потому такое высокое. Из тех, о которых Бог — к счастью — не заботится (сами о себе заботятся!) и которые растут прямо в небо, в семидесятое (у нас, русских, их — семь) [815]. (Б_ы_т_ь н_а с_е_д_ь_м_о_м н_е_б_е о_т р_а_д_о_с_т_и. В_и_д_е_т_ь с_е_д_ь_м_о_й с_о_н. Неделя — по-древнерусски — с_е_д_ь_м_и_ц_а. С_е_м_е_р_о о_д_н_о_г_о н_е ж_д_у_т. С_е_м_ь С_и_м_е_о_н_о_в (сказка). 7 — русское число! О, ещё много: С_е_м_ь б_е_д — о_д_и_н о_т_в_е_т, много) [816]
Песня — это бытие [817] (кто не поет, еще не есть, еще будет!).
Но тяжелы и моря, и горы… [818]
словно ты утешаешь ребенка, хочешь придать ему бодрости… и — почти улыбаясь его неразумию:
…Но эти веянья… но эти дали…
Эта строчка — чистая интонация (интенция), и, значит, чистая ангельская речь.
(Интонация: интенция, ставшая звуком. Воплощенная интенция.)
других имен. Когда раздастся пенье,
раз навсегда мы будем знать — Орфей [819].
(именно это — Орфея поющего и умирающего в каждом поэте — я имела в виду на предыдущей странице).
_____
Откуда он? Из нашего ли мира? [820]
И уже чувствуешь подступающее (близкое) Нет. О, Райнер, я не хочу выбирать (выбирать значит рыться и быть привередливой) {167}, я не могу выбирать, я беру первые случайные строки, которые еще хранит мой слух. Ты пишешь мне в уши, тебя читаешь ухом.
Эта гордость из земли [821]
(конь, выросший из земли). Райнер! Следом досылаю книгу «Ремесло», там найдешь ты святого Георгия [822], который почти конь, и коня, который почти всадник, я не разделяю их и не называю. Твой всадник! Ибо всадник не тот, кто сидит на лошади, всадник — оба вместе, новый образ, нечто не бывшее раньше, не всадник и конь: всадник-конь и конь-всадник: ВСАДНИК.
____
Твоя карандашная запись (так ли это называется? нет лучше помета!) — легкое ласковое слово: к собаке [823]. Милый, это переносит меня в мое детство, в мои одиннадцать лет, то есть в Шварцвальд, в саму его глубь. И воспитательница (ее звали фройляйн Бринк [824], и она была омерзительна) говорит: «Этой дьявольской девчонке Марине можно все простить, когда она произносит: „собака!“» (Собака — от восторга и нежности и нетерпения — завывая — с тремя-а-а-а. То были не породистые собаки, — уличные! {168})
Райнер, величайшее счастье, блаженство прижаться своим лбом к собачьему, глаза в глаза, а собака, удивленная, оторопевшая и польщенная (не каждый же день случается!), начинает ворчать. И тогда зажимаешь ей обеими руками пасть ведь может и укусить, от одного умиления! — и целуешь. Много раз подряд.
Есть ли у тебя там, где ты сейчас, собака? А где ты сейчас? Вальмон — так звали героя жестокой, холодной и умной книги: Лакло [825] «Liaisons dangeureuses» {169}. которая у нас в России — не могу понять почему, нравственнейшая книга! — была запрещена наравне с мемуарами Казановы (которого страстно люблю!). Я написала в Прагу, мне должны прислать мои две драматические поэмы (все же