очень трудную [950].
Писать приходится мало, полдня пожирает море.
Мур ходит вот уже месяц, хорошо и твердо, первый свой шаг ступил по безукоризненной земле отлива. Пляж у нас изумительный, но это все. Пляж для Мура и сознание Вандеи для меня. Жизнь тише тихого, все располагает к лени, но это для меня самое трудное, — лень и неженство на берегу. Купаюсь, вернее, захожу по пояс (по пояс — условности: по живот! пляж у нас так мелок, что для по пояс нужно было бы пройти полверсты), захожу по живот и в судорожном страхе плыву обратно. А Аля — того хуже: зайдет по щиколотку и стоит как теленок, глядя себе под ноги. Может так простоять час.
Вы, наверное, уже знаете, что меня скоропостижно сняли с иждивения. Полетели письма по всем пригородам Праги. Не будь этого, приехала бы к вам осенью, когда часть разъедется. Дода тоже с Вами?
Мы все загорели. Рядом с нами фотография, сниму Мура и пришлю. Ольга Елисеевна спрашивает, что ему прислать. Из носильного ничего, спасибо, все есть. Может быть — у вас раньше будут — апельсины. Здесь все очень поздно, оказывается Вандея совсем не лес и совсем не юг.
До свидания, целую Вас и Ольгу Елисеевну, ей напишу отдельно. Пишите. Аля ждет от Вас письма.
МЦ.
Да! Не знаете ли (Вы видели Невинного), где Дорогой? [951] Он мог бы мне помочь с чехами.
Впервые — Лосская В. Марина Цветаева в жизни. Tenafly. N.-Y.: Эрмитаж, 1989. С. 97–98, 292. СС-6. С. 677. Печ. по СС-6.
77-26. Б.Л. Пастернаку
1 июля 1926 г., четверг
Мой родной Борис,
Первый день месяца и новое перо.
Беда в том, что ты взял Шмидта, а не Каляева [952] (слова Сережи, не мои), героя времени (безвременья!), а не героя древности, нет, еще точнее — на этот раз заимствую у Степуна: жертву мечтательности, а не героя мечты [953]. Что такое Шмидт — по твоей документальной поэме? Русский интеллигент 1905 г. Не моряк совсем, до того интеллигент (вспомни Чехова и море!) [954], что столько-то лет плаванья не отучили его от интеллигентского жаргона. Твой Шмидт студент, а не моряк. Вдохновенный студент конца девяностых годов.
Борис, не люблю интеллигенции, не причисляю себя к ней, сплошь пенснейной. Люблю дворянство и народ, цветение и недра, Блока шинели и Блока просторов. Твой Шмидт похож на Блока-интеллигента. Та же неловкость шутки, та же невеселость ее.
В этой вещи меньше тебя, чем в других, ты, огромный, в тени этой маленькой фигуры, заслонен ею {192}. Убеждена, что письма почти дословны, — до того не твои. Ты дал человеческого Шмидта, в слабости естества, трогательного, но такого безнадежного!
Прекрасна Стихия. И естественно, почему. Здесь действуют большие вещи, а не маленький человек. Прекрасна Марсельеза [955]. Прекрасно всё, где его нет. Поэма несется мимо Шмидта, он — тормоз. Письма — сплошная жалость [956]. Зачем они тебе понадобились? Пиши я, я бы провалила их на самое дно памяти, завалила, застроила бы. Почему ты не дал зрительного Шмидта — одни жесты — почему ты не дал Шмидта «сто слепящих фотографий» [957], не дающих разглядеть — что́? — да уныние этого лица! Зачем тебе понадобился подстрочник? Дай ты Шмидта в действии — просто ряд сцен — ты бы поднял его над действительностью, гнездящейся в его словесности.
Шмидт не герой, но ты герой. Ты, описавший эти письма!
(Теперь мне совсем ясно: ополчаюсь именно на письма, только на письма. Остальное — ты.)
Да, очень важное: чем же кончилась потеря денег? [958] Остается в туман. И зачем этот эпизод? Тоже не внушает доверия. Хорош офицер! А форма негодования! У офицера вытащили полковые деньги, и он: «Какое свинство!» Так неправдоподобен бывает только документ.
Милый Борис, смеюсь. Сейчас, перечитывая, наткнулась на строки «Странно, скажете, к чему такой отчет? [959] Эти мелочи относятся ли к теме?» Последующим двустишием ты мне уже ответил. Но я не убеждена.
Борис, теперь мне окончательно ясно: я бы хотела немого Шмидта. Немого Шмидта и говорящего тебя.
_____
Знаешь, я долго не понимала твоего письма о «Крысолове» [960], — день-два. Читаю — расплывается. (У нас разный словарь.) Когда перестала его читать, оно выяснилось, проступило, встало. Самое меткое, мне кажется, о разнообразии поэтической ткани, отвлекающей от фабулы. Очень верно о лейтмотиве. О вагнерианстве мне уже говорили музыканты. Да, всё верно, ни с чем я не спорю. И о том, что я как-то докрикиваюсь, доскакиваюсь, докатываюсь до смысла, который затем овладевает мной на целый ряд строк. Прыжок с разбегом. Об этом ты говорил?
_____
Борис, ты не думай, что это я о твоем (поэта) Шмидте, я о теме, твоей трагической верности подлиннику. Я, любя, слабостей не вижу, все сила. У меня Шмидт бы вышел не Шмидтом, или я бы его совсем не взяла, как не смогла (пока) взять Есенина [961]. Ты дал живого Шмидта чеховски-блоковски-интеллигентского. (Чехова с его шуточками-прибауточками усмешечками ненавижу с детства.)
Борис, родной, поменьше писем во второй части или побольше, в них, себя. Пусть он у тебя перед смертью вырастет.
_____
Судьба моя неопределенна. Написала кому могла в Чехии. «Благонамеренный» [962] кончился. Совсем негде печататься (с двумя газетами и двумя журналами разругалась). Будет часок, пришлю тебе нашу встречу [963]. (Переписанную потеряла.) Пишу большую вещь, очень трудную [964]. Полдня уходит на море — гулянье, верней, сиденье и хожденье с Муром. Вечером никогда не пишу, не умею.
Может быть осенью уеду в Татры (горы в Чехии), куда-нибудь в самую глушь. Или в Карпатскую Русь. В Прагу не хочу — слишком ее люблю, стыдно перед собой — той. Пиши мне! Впрочем раз я написала сегодня, наверное получу от тебя письмо завтра. Уехали ли твои? Легче или труднее одному?
На полях:
Довез ли Эренбург мою прозу: Поэт о критике и Герой труда? Не пиши мне о них отдельно, только если что-нибудь резнуло. Журналов пока не читала, только твое.
Я бы хотела, чтобы кто-нибудь подарил мне цельный мой день. Тогда бы я переписала тебе Элегию Рильке и свое.
Напиши мне о летней Москве. Моей до страсти — из всех — любимой.
Впервые — НП. С. 307–310. СС-6, С. 260–262. Печ. по: Души начинают видеть. С. 239–241.
78-26. Д.А. Шаховскому
St. Gilles, 1-го июля 1926 г.
Дорогой Димитрий Алексеевич,
Спасибо сердечное за книжку и письмо [965]. Но и от книжки и от письма — грусть. Помните наше совместное посещение Сергиевского подворья? [966] Ветер — оттуда. Вижу Вас на сиротливых дорожках — с книжкой — не стихов уже. Над Сергиевским подворьем — вечный дождь. Так я его вижу. Вы — не так. Но сказав: больно, я должна объяснить — почему.
Конец «Благонамеренного», конец города (Подворье), конечный стих Вашей книги [967], старые концы каких-то начал (письма), — все это вне жизни, над жизнью. Мне жаль Вас терять — не из жизни, я сама — вне, из третьего царства — не земли, не неба, — из моей тридевятой страны, откуда все стихи.
О деньгах не тревожьтесь. Захочет, сможет — отдаст [968]. Я напишу ему, и Сергей Яковлевич напишет. Что выйдет — видно будет.
А Вы, до Подворья, можно и из Подворья, не приехали бы к нам? В 20-х числах здесь будет Мирский, приезжайте. Дорога не так дорога́ — 75 франков. Об остальном не беспокойтесь. Жить будете у нас, в комнате Сергея Яковлевича вторая кровать. Побродите по Сен-Жильским пескам, покупаетесь, поедите крабов и рыбов, прослушаете две моих новых вещи [969] — проститесь с чем-то, чего в Подворье с собой не возьмете.
Письма Ваши (те) поберегу, пока не востребуете. Как все то (душевное), чего в Сергиевское с собой не берут. Вы оставите мне себя из тридевятого царства, себя — стихов (грехов у Вас нет!).
До свидания. Как растравительно-тщателен тип заставки к письмам. А почерк! Самая прелесть в том, что он был таким же и на счетах — и в смертный час! Форма, ставшая сущностью.
Жду ответа о приезде. Можно и позже, в августе.
МЦ.
Впервые — в кн.: Архиепископ Иоанн Шаховской. Биография юности. (Установление единства). Париж: YMCA-Press, 1977. С. 417–418. СС-7. С. 39. Печ. по СС-7.
79-26. П.П. Сувчинскому
Начало июля 1926 г. [970]
А подарок из немецкого магазина, — а? Версты чудесны [971]. Вы не ответили мне на письмо, поэтому неприлично писать Вам дольше, хотя и есть что́!
Напишите, когда приезжаете — встретим.
До свидания, мой миленькой (влияние Аввакума [972]). Привет Вере Александровне, пусть везет пестрый купальный костюм, здесь все мужские и траурные.
МЦ.
Ждем 10 экземпляров «Верст», которые нам необходимы.
Впервые — Revue des Études slaves. С. 200. СС-6. С. 320. Веч. по СС-6.
80-26. В редакцию «Верст»
Да! Гонорар за «Поэму горы» [973], если только предвидится, передайте немедленно Сергею Яковлевичу. Он без копейки денег, мы все забрали, а формы доверенности на банк я не знаю. Кроме того, не хотела бы трогать этих денег до последней крайности, а пробавляться пока гонорарами.
Приписка карандашом:
Лето в С.-Жиле.
1926 г.
Печ. впервые. Письмо (черновик) хранится в архиве М.И. Цветаевой в РГАЛИ (Ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 183).
81-26. P.M. Рильке
St. Gilles-sur-Vie
6-го июля 1926 г.
Дорогой Райнер,
у Гёте где-то сказано, что на чужом языке нельзя создать ничего значительного, — я же всегда считала, что это неверно. (Гёте никогда не ошибается в целом, он прав в итоговом смысле, поэтому сейчас я несправедлива к нему.)
Поэзия — уже перевод, с родного языка на чужой — будь то французский или немецкий — неважно. Для поэта нет родного языка. Писать стихи и значит перелагать. Поэтому я не понимаю, когда говорят о французских, русских или прочих поэтах. Поэт может писать по-французски, но не быть французским поэтом. Смешно.
Я не русский поэт и всегда недоумеваю, когда меня им считают и называют. Для того и становишься поэтом (если им вообще можно стать, если им не являешься отродясь!), чтобы не быть французом, русским и т.д., чтобы быть — всем. Иными словами: ты — поэт, ибо не француз. Национальность — это от- и заключенность. Орфей взрывает национальность или настолько широко раздвигает ее пределы, что все (и бывшие, и сущие) заключаются в нее. И хороший немец — там! И — хороший русский!
Но в каждом языке есть нечто лишь ему свойственное, что и есть сам язык. Поэтому по-французски ты звучишь иначе, чем по-немецки, — оттого и стал писать по-французски! Немецкий глубже французского, полнее, растяжимее, темнее. Французский: часы без отзвука, немецкий — более отзвук, чем часы (бой). Немецкий продолжает создаваться читателем — вновь и вновь, бесконечно. Французский — уже создан. Немецкий —