как иначе встретились. Отсюда и странная, меня самое тогда огорчившая… нелюбовность, отрешенность, отказность каждой строки. Вещь называлась «Попытка комнаты» и от каждой — каждой строкой — отказывалась. Прочти внимательно, вчитываясь в каждую строку, проверь. Этим летом, вообще, писала три вещи
1. Вместо письма (тебе), 2. Попытка комнаты и 3 Лестница — последняя, чтобы высвободиться от средоточия на нем — здесь, в днях, по причине ЕГО, МЕНЯ, нашей еще: ЖИЗНИ и (оказалось!) ЗАВТРА — СМЕРТИ — безнадежного. Лестницу, наверное, читал? Потому что читала Ася. Достань у нее, исправь опечатки.
Достань у 3елинского, если еще в Москве, а если нет — закажи № 2 Верст, там мой «Тезей» — трагедия — I часть. Писала с осени вторую, но прервалась письмом к Рильке, которое кончила только вчера. (В тоске.)
Спасибо за любование Муром. Лестно (сердцу). Да! у тебя в письме: звуковой призрак, а у меня в «Тезее»: «Игры — призрак и радость — звук». Какую силу, кстати, обретает слово призрак в предшествие звукового, какой силой наделен такой звуковой призрак — думал?
Имя Святополка-Мирского — Димитрий Петрович. Он сделает тебе много добра, если не будешь слишком платить ему тем же. Когда-нибудь расскажу.
Последняя веха на пути твоем к нему: письмо для него, пожалуйста, пришли открытым, чтобы научить критика — иерархии и князя — вежливости. (Примечание к иерархии: у поэта с критиком не может быть тайны от поэта. Никогда не пользуюсь именами, но — в таком контексте — наши звучат.) Письма твоего к нему, открытого, естественно — не прочту.
Да! Самое главное. Нынче (8-го февраля) мой первый сон о нем, в котором не «не все в нем было сном», а ничто. Я долго не спала, читала книгу, потом почему-то решила спать со светом. И только закрыла глаза, как Аля (спим вместе, иногда еще и Мур третьим): «Между нами серебряная голова». Не серебряная — седая, а серебряная — металл, так поняла. И — зал. На полу светильники, подсвечники со свечами, весь пол утыкан. Платье длинное, надо пробежать, не задевши. Танец свеч. Бегу, овевая и не задевая — много людей в черном, узнаю Р. Штейнера (видела раз в Праге) и догадываюсь, что собрание посвященных. Подхожу к господину, сидящему в кресле, несколько поодаль. Взглядываю. И он с улыбкой: Rainer Maria Rilke. И я, не без задора и укора: «Ich weiss!». Отхожу, вновь подхожу, оглядываюсь: уже танцуют. Даю досказать ему что-то кому-то, вернее дослушать что-то от кого-то (помню, пожилая дама в коричневом платье, восторженная) и за руку увожу. Еще о зале: полный свет, никакой мрачности и все присутствующие — самые живые, хотя серьезные. Мужчины по-старинному в сюртуках, дамы — больше пожилые — в темном. Мужчин больше. Несколько неопределенных священников.
Другая комната, бытовая. Знакомые, близкие. Общий разговор. Один в углу, далеко от меня, молодой, другой — рядом — нынешний. У меня на коленях кипящий чугун, бросаю в него щепку (наглядные корабль и море). — «Поглядите, и люди смеют после этого пускаться в плавание!» — «Я люблю море: мое: женевское». (Я, мысленно: как точно, как лично, как по-рильковски): — «Женевское — да. А настоящее, особенно Океан, ненавижу. В St. Gill’е»… И он mit Nachdruck: «В St. Gill’e всё хорошо», — явно отождествляя St. Gilles — с жизнью. (Что впрочем и раньше сделал, в одном из писем: «St. Gilles-sur-Vie (survie!)» [1223]. — «Как Вы могли не понимать моих стихов, раз так чудесно говорите по-русски?» — «Теперь». (Точность этого ответа и наивность этого вопроса оценишь, когда прочтешь Письмо.) Все говоря с ним — в пол-оборота ко мне: «Ваш знакомый…», не называя, не выдавая. Словом, я побывала у него в гостях, а он у меня.
Вывод: если есть возможность такого спокойного, бесстрашного, естественного, вне-телесного чувства к «мертвому» — значит, оно есть, значит, оно-то и будет — там. Ведь в чем страх? Испугаться. Я не испугалась, в первый раз за всю жизнь чисто обрадовалась мертвому. Да! еще одно: чувство тлена (когда есть), очевидно, связано с (приблизительной) длительностью тлена; Р. Штейнер, например, умерший два года назад, уже совсем не мертвый, ничем, никогда.
Этот сон воспринимаю как чистый подарок от Рильке, равно как весь вчерашний день (7-ое — его число) давший мне все (около 30-ти) невозможных, неосуществимых места Письма. Всё стало на свое место — сразу.
По опыту знаешь, что есть места недающиеся, неподдающиеся, невозможные, к которым глохнешь. И вот — 24 таких места в один день. Со мной этого не бывало.
Живу им и с ним. Не шутя озабочена разницей небес — его и моих. Мои — не выше третьих, его, боюсь, последние, т.е. — мне еще много-много раз, ему — много — один. Вся моя забота и работа отныне — не пропустить следующего раза (его последнего).
Грубость сиротства — на фоне чего? Нежности сыновства отцовства?
Первое совпадение лучшего для меня и лучшего на земле. Разве не ЕСТЕСТВЕННО, что ушло? За что ты — принимаешь жизнь??
Для тебя его смерть не в порядке вещей, для меня его жизнь — не в порядке, в порядке ином, иной порядок.
Да, главное, Как случилось, что ты средоточием письма взял частность твоего со мной — на час, год, десятилетие — разминовения, а не наше с ним — на всю жизнь, на всю землю — расставание. Словом, начал с последней строки своего последнего письма, а не с первой — моего (от 31-го). Твое письмо — продолжение. Не странно? Разве что-нибудь еще длится? Борис, разве ты не видишь, что то разминовение, всякое, пока живы, ЧАСТНОСТЬ — уже уничтоженная. Там «решал», «захотел», «пожелал», здесь: СТРЯСЛОСЬ.
Или это — сознательно? Бессознательный страх страдания? Тогда вспомни его Leid {272}, звук этого слова, и перенеси его и на меня, после такой потери ничем не уязвимой, кроме еще — ТАКОЙ. Т.е. — не бойся молчать, не бойся писать, все это раз и пока жив, неважно.
Дошло ли описание его погребения. Немножко узнала о его смерти: умер утром, пишут — будто бы тихо, без слов, трижды вздохнув, будто бы не зная, что умирает (поверю!). Скоро увижусь с русской, бывшей два последних месяца его секретарем. Да! Две недели спустя получила от него подарок немецкую Мифологию 1875 г. — год его рождения. Последняя книга, которую он читал, была Paul Valéry (Вспомни мой сон).
_____
Живу в страшной тесноте, две семьи в одной квартире, общая кухня, втроем в комнате, никогда не бываю одна, страдаю.
_____
Кто из русских поэтов (у нас их нет) пожалел о нем? Передал ли мой привет автору «Гренады»? (имя забыла)
Да, новая песня
И новая жисть.
О песнях тужить.
Не надо, друзья!
Гренада, Гренада, Гренада моя.
Версты эмигрантская печать безумно травит [1224]. Многие не подают руки. (Ходасевич первый). Если любопытно, напишу пространнее.
Передай Асе листочек, мои письма к ней не доходяг.
Впервые — НП. С. 321–327. СС-6. 268–272. Печ. по: Души начинают видеть. С. 289–294.
9-26. Б.Л. Пастернаку
Середина февраля 1927 г.
Борис! а это он тебя первый поздравил с Новым Годом! Через женщину. Через русскую. Почти через меня [1225].
Впервые — Души начинают видеть. С. 313. Печ. по тексту первой публикации.
Написано на обороте автографа поэмы «Попытка комнаты».
10-27. A.A. Тесковой
Bellevue (S. et О.)
31, Boulevard Verd
21-го февраля 1927 г.
Дорогая Анна Антоновна,
Спасибо за полноту слуха и передачи, еще больше — за мужество отстаивать отсутствующего [1226], не о себе в Париже говорю, о себе в жизни говорю. Все мои друзья мне о жизни рассказывают, как моряки о далеких странах — мужикам. (Le beau rôle, как видите, в этом уподоблении — n’est pas pour moi, — mais…je me fiche des beaux rôles!) {273}. Из этого заключаю, что я в жизни не живу, что́ впрочем ясно и без предпосылки. И вот Вы, мужественное сердце, решили меня — силой любви — воскресить в жизнь, — нет, не воскресить, ибо никогда не жила — а явить в жизнь. И что же — час прожила. Брэю [1227] и Слониму тоже, хоть не та же — благодарность.
А я наверное 11-го вечером, пока читалось и говорилось, как обычно летала по лестнице или варила на следующий день обед, потому что к вечеру — как пишущий — не гожусь: целый день хотелось — нельзя было, можно — расхотелось, размоглось.
Кончила письмо к Рильке — поэму [1228]. Очень точный образец моих писем к нему, но полнее других, потому что последнее здесь и первое там. Пойдет в № 3 Вёрст. Сейчас пишу «прозу» [1229] (в кавычках из-за высокопарности слова) — т.е. просто предзвучие и позвучие — во мне — его смерти. Его смерть в моей жизни растроилась: непосредственно до него умерла Алина старая Mademoiselle и непосредственно после (все на протяжении трех недель!) один русский знакомый мальчик Ваня. А в общем — одна смерть (одно воскресение). Лейтмотивом вещи не беру, а сами собой встали две строки Рильке:
Denn Dir liegt nichts an den Fragenden:
sanften Gesichtes
siehst Du den Tragenden zu. {274} [1230]
На многое (внутрь) меня эта смерть еще подвигнет.
Внешне очень нуждаемся — как никогда. Пожираемы углем, газом, электричеством, молочницей, булочником. Питаемся, из мяса, вот уже месяцы — исключительно кониной, в дешевых ее частях: coeur de cheval, foie de cheval, rognons de cheval {275} и т.д., т.е. всем, что 3 франка 50 фунт — ибо есть конина и в 7–8 франков фунт. Сначала я скрывала (от Сережи, конечно), потом раскрылось, и теперь Сережа ест сознательно, утешаясь, впрочем евразийской стороной… конского сердца (Чингис-Хан и пр.). А Струве или кто-то из его последователей евразийцев в возродившейся (и возрожденской) Русской Мысли называет Чингис-Хамами [1231]. Впрочем, если немножко видите русские газеты — знаете. Я в стороне — не по несочувствию (большое!) — по сторонности своей от каждой идеи государства — по односторонности своей, может быть — но в боевые минуты на лицо, как спутник.
Сережа в евразийство ушел с головой [1232]. Если бы я на свете жила (и, преступая целый ряд других «если бы») — я бы наверное была евразийцем. Но — но идея государства, но российское государство во мне не нуждается, нуждается ряд других вещей, которым и служу.
Сторонне же говоря — евразийские семинары (Карсавин, Вышеславцев и др.) — большое добро [1233]. Жаль, что их письменности, пока, ниже их устности их нужно слушать, а не читать (не о названных говорю, хотя Карсавин, например, в реплике — блестящ) —
№ III