Скачать:TXTPDF
Мемуарная проза

поцеловалась, я ничего не чувствовала, кроме одного: спасена!

…Это длилось страшно коротко. Говорить нам было не о чем. Сначала я все говорила, говорила, говорила, а потом — замолчала. Потому что нельзя, я — не могу, чтобы в ответ на мои слова — только глаза, только поцелуи! И вот лежу утром, до-утром, еще сплю, уже не сплю, и вдруг замечаю, что все время что-то повторяю, да, — губами, словами… Вслушалась — и знаете, что это было: «Еще понравься! Еще чуточку, минуточку, секундочку понравься!»

— Ну, и?

— Нет. Он не смог.

Чего?

— Еще-понравиться. Не смог бы — даже если бы услышал. Потому что вы не думайте: я не его, спящего, просила — мы жили в разных местах, и вообще… — я в воздух просила, может быть — Бога просила, я просто заклинала, Марина, я сама себя заклинала, чтобы еще немножко вытянуть.

— Ну, и?

(С сияющими глазами:)

— Вытянула. Он — не смог, я — смогла. Никогда не узнал. Все честь честью. И строгий отец-генерал в Москве, который даже не знает, что я играю: я будто бы у подруги (а то вдруг вслед поедет, ламповщиком сделается?) — и никогда не забуду (это не наврала), и когда уже поезд трогался — потому что я на людях никогда не целуюсь — поцеловала его розы в окне… Потому что, Марина, любовь — любовью, а справедливость — справедливостью. Он не виноват, что он мне больше не нравится. Это не вина, а беда. Не его вина, а моя беда: бездарность. Все равно, что разбить сервиз и злиться, что не железный.

А пьеса — когда мы так друг в друга влюбились — была Юрия Слезкина. Смешное имя? Как раз для меня. Мне даже наш антрепренер сказал: «Маленькая Сонечка, вы все плачете, вот бы вам замуж за Юрия Слезкина». (Деловито:) А он, вы не знаете, Марина, — старик?

(Знаю, что разбиваю единство повествования, но честь выше художества.

Это «еще понравься!» — мой второй плагиат.

Как та чахоточная, что в ночь

Стонала: еще понравься!

И, дальше:

Как та, чахоточная, что всех

Просила: еще немножко

Понравься!..

И, наконец:

Как та с матросом — с тобой, о жизнь,

Торгуюсь: еще минутку

Понравься!..

Так, в постепенности, дана и сохранена, пронесена сквозь стихи и допроизнесена вся Сонечкина просьба. Ибо, будь Сонечка старше, она бы именно так — кончила.)

__________

— Ну, Сонечка, дальше про Стаховича. Кроме поклонов, о чем еще были эти уроки?

— Обо всем. Например — как надо причесываться. «Женская прическа должна даватьсохранятьохранять форму головы. Никаких надстроек, волосы должны только — и точно — обрамлять лицо, чтобы лицо оставалось — главным. Прямой пробор и гладкие зачесы назад, наполовину прикрывающие ухо: как у вас — Голлидэй, Соня». — «Алексей Александрович! А ведь у меня… не очень гладко!» — я, смеясь. «Да, но это — природные завитки, потому что у вас природная волна, и рама остается, только — немножко — рококо… Я говорю об общей линии: она у вас проста и прекрасна, просто — прекрасна». (О, Марина, как я в эти минуты гордилась! Потому что я чувствовала: он меня не только из тех, что перед ним, а из всех, что за ним — выделяет!)… Еще о том, как себя вести, когда, например, на улице падает чулок или что-нибудь развяжется: «С кем бы вы ни шли — спокойно отойти и не торопясь, без всякой суеты, поправить, исправить непорядокНичего не рвать, ничего не торопить, даже не особенно прятаться: спо-койно, спо-койно… Покажите вы, Голлидэй! Мы идем с вами вместе по Арбату, и вы чувствуете, что у вас спускается чулок, что еще три шага и совсем упадет… Что вы делаете?»

И — показываю. Отхожу от него немножко вбок, нагибаюсь, нащупываю резинку и спо-койно, спо-койно…

«Браво, браво — Голлидэй, Соня! Если вы, действительно, с любым спутником, а не только со мной (и у него тут такая чудесно-жалкая, насмешливая улыбка, Марина!)… старым учителем… сохраните такое хладнокровие…»

Однажды я не удержалась, спросила: «Алексей Александрович, откуда вы все это знаете: про падающие чулки, тесемки, наши чувства, головы?… Откуда вы нас так знаете — с головы до ног? И он, серьезно (ровно настолько серьезно, чтобы все поверили, а я — нет): „Что я все знаю — неудивительно; я старый человек, а вот откуда у вас, маленькой девочки, такие вопросы?“» Но всегда, всегда я показывала, всегда на мне показывали, на других — как не надо, на мне — как надо, меня мальчишки так и звали: Стаховичев показ.

— А девчонки — завидовали?

Она, торжествующе:

— Лопались!! Это ведь была такая честь! Его все у нас страшно любили, и если бы вы знали, какие у нас матрешки. И вдобавок нахальные, напыженные! И — в каких локонах! (Фыркает.) У них настоящие туфли, дамские.

— Но почему вы, Сонечка, неужели вы так мало зарабатываете?

Она, кротко:

— У других мужья, Марина. У кого по одному, а у кого и по два. А у меня — только Юра. И мама. И две сестры. Они ведь у меня…

— Красавицы. Знаю и видела. А вы — Золушка, которая должна золу золить, пока другие танцуют. Но актриса-то — вы.

— А зато они — старшие. Нет, Марина, после папиной смерти я сразу поняла — и решила.

А их (показывает ножку) я все-таки ненавижу. Сколько они мне вначале слез стоили! Никак не могла привыкнуть.

__________

— Марина! Это было ужасно. Он впервые пришел в Художественный театр после тифа — и его никто не узнал. Просто — проходили и не узнавали, так он изменился, постарел. Потом он сказал одному нашему студийцу: «Я никому не нужный старик…»…А как он пел, Марина! Какой у него был чудесный голос! (Сидим наверху в нашей пустынной деревянной кухне, дети спят, луна…)

— Да, то был вальсстаринный, томный

Да, то был див-ный

(обрывая, как ставят точку)

вальс!

Когда бы мо-лод был,

Как бы я вас лю-бил!

«Алексей Александрович! Это — уж вы сами! Этого в песне нет!» — мы ему, смеясь. «В моей — есть».

Почему вы, Алексей Александрович, — женщинам — и жемчужинам — и душам — знавший цену, в мою Сонечку не влюбились, не полюбили ее пуще души? Ведь и вокруг нее дышалось «воздухом Осьмнадцатого века». Чего вам не хватило, чтобы пережить то страшное марта? Без чего вы не вынесли — еще одного часа?

А она была рядом — живая, прелестная, готовая любить и умереть за вас — и умирающая без любви.

Вы, может быть, думали: у нее свои, молодые… Видала я их! Да и вы — видали.

Как вы могли ее оставить — всем, каждому, любому из тех мальчишек, которых вы так бесплодно обучали.

__________

Был, впрочем, один среди них… Но о нем речь — впереди.

__________

В театре ее не любили: ее — обносили. Я часто жаловалась на это моему другу Вахтангу Левановичу Мчеделову (ее режиссеру, который Сонечку для Москвы и открыл).

— Марина Ивановна, вы не думайте: она очень трудна. Она не то что капризна, а как-то неучтива. Никогда не знаешь, как она встретит замечание. И иногда — неуместно смешлива (сам был — глубоким меланхоликом) — ей говоришь, а она смотрит в глаза — и смеется. Да так смеется — что сам улыбнешься. И уроку — конец. И престижу — конец. Как с этим быть? И — не честолюбива, о, совсем нет, но — властолюбива, самовластна: она знает, что нужно — так, и — никаких.

— А может быть, она действительно знает, и действительно нужно — так?

— Но тогда ей нужен свой театр, у нас же — студия, совместная работа, ряд попыток… Мы вместе добиваемся.

— А если она уже отродясь добилась?

— Гм… В «Белых ночах» — да. Она вообще актриса на самое себя; на свой рост, на свой голос, на свой смех, на свои слезы, на свои косы… Она исключительно одарена, но я все еще не знаю, одаренность ли это — актерская — или человеческая — или женская… Она — вся — слишком исключительна, слишкомисключение, ее нельзя употреблять в ансамбле: только ее и видно!

— Давайте ей главные роли!

— Это всегда делать невозможно. Да она и не для всякой роли годится — по чисто внешним причинам — такая маленькая. Для нее нужно бы специально — ставить: ставить ее среди сцены — и все тут. Как в «Белых ночах». Все знает, все хочет и все может — сама. Что тут делать режиссеру? (Я, мысленно: «Склониться».) И, кроме того, мы же студия, есть элементарная справедливость, нужно дать показать себя — другим. Это актриса западного театра, а не русского. Для нее бы нужно писать отдельные пьесы…

— Вахтанг Леванович, у вас в руках — чудо.

— Но что мне делать, когда не это — нужно?

— Не нужно самому — отдайте в хорошие руки!

— Но — где они?

— А я вам скажу: из вашего же обвинительного акта — скажу: эти руки — в Осьмнадцатом веке, руки молодого англичанина-меланхолика и мецената — руки, на которых бы он ее носил — в те часы, когда бы не стоял перед ней на коленях. Чего ей не хватает? Только двух веков назад и двух любящих, могущих рук — и только собственного розового театра — раковины. Разве вы не видите, что это — дитя-актриса, актриса в золотой карете, актриса-птица? Malibran, Аделина Патти, oiseau-mouche,[176] а совсем не студийка вашей Второй или Третьей студии? Что ее обожать нужно, а не обижать?

— Да ее никто и не обижает — сама обидит! Вы не знаете, какая она зубастая, ежистая, неудобная, непортативная какая-то…

Может быть — прекрасная душа, но — ужасный характер. Марина Ивановна, не сердитесь, но вы все-таки ее — не знаете, вы ее знаете поэтически, человечески, у себя, с собой, а есть профессиональная жизнь, товарищеская. Я не скажу, чтобы она была плохим товарищем, она просто — никакой товарищ, сама по себе. Знаете станиславское «вхождение в круг»? Так наша с вами Сонечка — сплошное выхождение из круга. Или, что то же — сплошной центр.

И — удивительно злой язык! А чуть над ней пошутить — плачет. Плачет и тут же—что-нибудь такое уж ядовитое… Иногда не знаешь: ребенок? женщина? черт? Потому что она может быть настоящим чертом!

(На секундочку меня озарило: так о нелюбимых не говорят! так говорят о любимых: о тщетно, о прежде любимых! Но никто о ней не говорил — иначе, и во всех

Скачать:TXTPDF

поцеловалась, я ничего не чувствовала, кроме одного: спасена! …Это длилось страшно коротко. Говорить нам было не о чем. Сначала я все говорила, говорила, говорила, а потом — замолчала. Потому что