Скачать:TXTPDF
Мемуарная проза

я — сериозно. Потому что меня к вам — не хотели пускать, я еле умолила, дала честное слово, что ровно в четыре буду на вокзале…

Марина, зачем я еду? Ведь я никого не убью — если не поеду? Ведь — никто не умрет? Марина, можете ли вы меня понять? Я сейчас уезжаю от вас, которая для меня — все — потому что дала слово в четыре быть на вокзале. А на вокзале — для чего? Кто это все сделал?

— Нет, Марина, не стóит рассказывать — и времени уже нет. (Который час, Марина?) Было — как везде и всегда было и будет без вас: — не было, я не была, ничего не было. Я сейчас (навзрыд плачет) в первый раз за весь этот месяц — живу, последний час перед смертью — живу, и сколько бы мне еще ни осталось жить, Марина — это был мой последний час.

Встали, идем. Останавливаемся на пороге кухни:

— И моей Ирины нет. Я знала, что ее нет, но как-то не ждала пустой кроватки… (Сама себе, потерянно:) Галли-дà, Галли-дà…

— Марина, я хочу пройти к вам — с фонарем проститься, с граммофоном… Ах, я забыла — там теперь поляки и «мокрое чистое» белье…

— Марина! Не провожайте меня! Даже на лестницу! Пусть будет так, как в первый раз, когда я к вам пришла: я — по ту сторону порога, вы — по эту, и ваше любимое лицо — во тьме коридора.

Я ведь еду с «второй партией» (смеясь сквозь слезы) — как каторжанка! Сонька-каторжанка и есть. Я не могу после вас — остаться с ними! Я их убью или сама из окна выброшусь! (Тихо, почти шепотом:)

От лихой любовной думки

Как поеду по чугунке,

Распыхтится паровоз,

И под гул его угрюмый

Буду думать, буду думать,

Что сам черт меня унес…

Марина! Как ужасно сбывается! Потому что это сам черт меня уносит от вас…

Последние ее слова в моих ушах:

— Марина! Я осенью вернусь! Я осенью вернусь!

__________

— Ну что, видели вашу Сонечку?

— Сонечку? Когда?

— То есть как — когда? Вчера, конечно, раз она вчера же уехала. Неужели она к вам не зашла? Так вот она какая неверная.

«Не знаю отчего, мне вдруг представилось, что комната моя постарела… Стены и полы облиняли, все потускнело; паутины развелось еще больше. Не знаю отчего, когда я взглянул в окно, мне показалось, что дом, стоящий напротив, тоже одряхлел и потускнел в свою очередь, что штукатурка на колоннах облупилась и осыпалась, что карнизы почернели и растрескались и стены из темно-желтого цвета стали пегие.

Или луч солнца, внезапно выглянув из-за тучи, опять спрятался под дождевое облако, и все опять потускнело в глазах моих, или, может быть, передо мною мелькнула так неприветно и грустно вся перспектива моего будущего, и я увидел себя таким, какой я теперь, ровно через пятнадцать лет, постаревшим, в той же комнате, так же одиноким…»

__________

После первого удара, на который я ответила камнем всей подставленной груди, смертным холодом сердца, бессмертным холодом лба — цезаревым (смеяться нечего!) «И ты, Брут?», в котором я слышу не укор, а — сожаление, а — снисхождение: точно Брут — лежит, а Цезарь над ним — клонится…

Но сократим и скажем просто: я не поняла, но приняла — именно как принимаю удар: потому что ты — тело, и это тело было по дороге.

До моего отъезда из России — в апреле 1922 года, то есть целых три года, я не сделала ни одной попытки разыскать Сонечку, три года сосуществования с нею в одной стране я думала о ней, как об умершей: минувшей. И это — с первой минуты вести, с последнего слога фразы: «Была и уехала».

«Но, чтобы я помнил обиду мою, Настенька?»

Обиды не было.

Я знала, что ее неприход — видимость, отсутствие — мнимость, может ли не прийти тот, кто тебе сопутствует, как кровь в жилах, отсутствовать — тот, кто не раньше увидит свет, чем твоя сердечная кровь?

И если я вначале как бы сердилась и негодовала, то только на поверхности — на поверхность поступка, надеясь этим своим негодованием обратить все в обычное: отвратить — роковое. (Если я на Сонечку рассержусь и обижусь — то значит она — есть.)

Но ни секунды я в глубине своей души не поверила, что она — почему-нибудь не пришла, тáк — не пришла, не пришла.

И чем больше мне люди — сочувствовали: «неблагодарность, легкомыслие, непостоянство» — тем одиноче и глубже я — знала.

Я знала, что мы должны расстаться. Если бы я была мужчиной — это была бы самая счастливая любовь — а так — мы неизбежно должны были расстаться, ибо любовь ко мне неизбежно помешала бы ей — и уже мешала — любить другого, всегда бывшего бы тенью, которую она всегда бы со мною предавала, как неизбежно предавала и Юру и Володю.

Ей неизбежно было от меня оторваться — с мясом души, ее и моей.

__________

Сонечка от меня ушла — в свою женскую судьбу. Ее неприход ко мне был только ее послушанием своему женскому назначению: любить мужчину — в конце концов все равно какого — и любить его одного до смерти.

Ни в одну из заповедей — я, моя к ней любовь, ее ко мне любовь, наша с ней любовь — не входила. О нас с ней в церкви не пели и в Евангелии не писали.

Ее уход от меня был простым и честным исполнением слова Апостола: «И оставит человек отца своего и мать свою…» Я для нее была больше отца и матери и, без сомнения, больше любимого, но она была обязана его, неведомого, предпочесть. Потому что так, творя мир, положил Бог.

Мы же обе шли только против «людей»: никогда против Бога и никогда против человека.

__________

Но как же согласовать то чувство радостной собственности, Сонечкиной, для меня, вещественности и неотъемлемости, то чувство кольца на пальце — с этими отпущенными, отпустившими, опустившимися руками?

А — вот: так владев — можно было только так потерять. Читатель, помнишь? — «или уж вместе с пальцем…» Сонечку у меня оторвали — вместе с сердцем.

__________

Умный зверь, когда наступает смерть, сразу знает: то самое! — и не лечится травками. Так и я, умный зверь, сразу свою смерть — узнала и, брезгуя всеми травками и поправками, ее приняла. Не: Сонечка для меня умерла, и не любовь умерла, — Сонечка из моей жизни умерла, то есть вся ушла внутрь, в ту гору, в ту пещеру, в которой она так провидчески боялась — пропасть.

Ведь все мое чудо с нею было — что она была снаружи меня, а не внутри, не проекцией моей мечты и тоски, а самостоятельной вещью, вне моего вымысла, вне моего домысла, что я ее не намечтала, не напела, что она не в моем сердце, а в моей комнате — была. Что раз в жизни я не только ничего не добавила, а — еле совладала, то есть получила в полную меру — всего охвата и отдачи.

__________

Сонечка была мне дана — на подержание — в ладонях. В объятьях. Оттого, что я ребенка подержала в руках, он не стал — мой. И руки мои после него так же пусты.

Каждого подержанного ребенка у нас отбирает — мать. У Сонечки была матьсудьба.

__________

Обида? Измена?

Сонечкин неприход ко мне в последний раз был тот же Володин приход ко мне — в последний раз, — вещь того же веса: всего существа. И значил он совершенно то же самое.

Так, как Володя — пришел, она — не пришла, так же всем существом не пришла, как он — пришел.

Сонечкин неприход ко мне был — любовь.

Это был первый шаг ее отсутствия из моей жизни, первый час ее безмолвного потустороннего во мне присутствия, в меня — вселения.

Сонечка не пришла ко мне, потому что бы — умерла, просто изошла бы слезами, от всей Сонечки — только бы лужица. Или сердце бы стало на последнем слоге моего имени.

Володя пришел, потому что не мог расстаться не простясь, Сонечка не пришла — потому что проститься не могла.

Но и по еще одному-другому — не пришла: Сонечка не пришла — потому что уже умерла.

Так не приходят — только умершие, потому что не могут, потому что земля держит. И я долго-долго чувствовала ее возле себя, почти что в досягаемости моей руки, совершенно так же, как чувствуешь умершего, на руке которого не смыкаешь руки только потому, что этого — не должно, потому что это опрокинуло бы все ведомые нам законы: от равного страха: встретить пустоту — и встретить руку.

Сонечки, в конце концов, мне стало только не слышно и не видно.

__________

«Хлеб наш насущный даждь нам днесь…»

Нет, она никогда мне не была — хлебом насущным: кто — я, чтобы такое мне могло быть — хлебом насущным? Этого никогда бы не допустила моя humilité.[199] He насущным хлебом, а — чудом, а такой молитвы нет: «Чудо насущное даждь нам днесь». В ней не было ни тяжести насущного хлеба, ни его железной необходимости, ни нашей на него обреченности, ничего от «в поте лица твоего…» Разве Сонечку можнозаработать? Даже трудом всей жизни? Нет, такое дарится только в подарок.

Как Корделия, в моем детском Шекспире, про Короля Лира — о соли, так я про Сонечку — о сахаре, и с той же скромностью: она мне была необходима — как сахар. Как всем известно, сахар— не необходим, и жить без него можно, и четыре года Революции мы без него жили, заменяя — кто патокой, кто — тертой свеклой, кто — сахарином, кто — вовсе ничем. Пили пустой чай. От этого не умирают. Но и не живут.

Без соли делается цинга, без сахару — тоска.

Живым белым целым куском сахара — вот чем для меня была Сонечка.

Грубо? Грубо — как Корделия: «Я вас люблю, как соль, не больше, не меньше». Старого короля можно любить, как соль, но… маленькую девочку? Нет, довольно соли. Пусть раз в мире это будет сказано: я ее любила, как сахар — в Революцию. И — всё тут.

__________

Kannst Du dem Augenblicke sagen:

— Verweile noch! Du bist — so schön…[200]

Нет, этого у меня с нею не было. Было другое, обратное и бóльшее:

Behüt Dich Gott! — es wär zu schön gewesen,

Behüt Dich Gott! — es hat nicht sollen sein.[201]

Было великое поэтическое сослагательное: бы, единственное поэтическое владение: бы.

Была —

Скачать:TXTPDF

я — сериозно. Потому что меня к вам — не хотели пускать, я еле умолила, дала честное слово, что ровно в четыре буду на вокзале… Марина, зачем я еду? Ведь