не читала, – не из страха совпадения, из страха, в случае перехулы собственного перехвала). Брюсов. Брюс. Созвучие не случайное. Рационалисты, принимаемые современниками за чернокнижников. (Просвещенность, превращающаяся на Руси в чернокнижие).
* * *
Судьба и сущность Брюсова трагичны. Трагедия одиночества? Творима всеми поэтами… «…Und sind ihr ganzes Leben so allein…» (Рильке, о поэтах).
Трагедия пожеланного одиночества, искусственной пропасти между тобою и всем живым, роковое пожелание быть при жизни – памятником. Трагедия гордеца с тем грустным удовлетворением, что, по крайней мере, сам виноват. За этот памятник при жизни он всю жизнь напролом боролся: не долюбить, не передать, не снизойти.
«Хотел бы я не быть Валерий Брюсов»…
только доказательство, что всю жизнь свою он ничего иного не хотел. И вот, в 1922 г. – пустой пьедестал, окруженный свистопляской ничегоков, никудыков, наплеваков. Лучшие – отпали, отвратились. Подонки, к которым он тщетно клонился, непогрешимым инстинктом низости чуя – величие, оплевывали («не наш! хорош!») Брюсов был один. Не один над (мечта честолюбца), один – вне.
«Хочу писать по-новому, – не могу!» Это признание я собственными ушами слышала в Москве в 1920 г., с эстрады Большого зала Консерватории. (Об этом вечере – после). Не могу! Брюсов, весь смысл которого был в «могу», Брюсов, который, наконец, не смог!
* * *
В этом возгласе был – волк. Не человек, а волк. Человек – Брюсов всегда на меня производил впечатление волка. Так долго – безнаказанного! С 1918 г. по 1922 г. – затравленного. Кем? Да той же поэтической нечистью, которая вопила умирающему (умер месяц спустя) Блоку: «Да разве вы не видите, что вы мертвы? Вы мертвец! Вы смердите! В могилу!» Поэтической нечистью: кокаинистами, спекулянтами скандала и сахарина, с которой он, мэтр, парнасец, сила, чары, братался. Которой, подобострастно и жалобно, подавал – в передней своей квартиры – пальто.
Оттолкнуть друзей, соратников, современников Брюсов – смог. Час не был их. Дела привязанностей – через них он переступил. Но без этих, именующих себя «новой поэзией», он обойтись не смог: их был – час!
* * *
Страсть к славе. И это – Рим. Кто из уже названных – Бальмонт, Блок, Вячеслав, Сологуб – хотел славы? Бальмонт? Слишком влюблен в себя и мир. Блок? Эта сплошная совесть? Вячеслав? На тысячелетия перерос. Сологуб?
Не сяду в сани при луне –
И никуда я не поеду!
Сологуб с его великолепным презрением?
Русский стремление к прижизненной славе считает либо презренным, либо смешным. Славолюбие: себялюбие. Славу русский поэт искони предоставляет военным и этой славе преклоняется. – А «Памятник» Пушкина?[77] Прозрение – ничего другого. О славе же прижизненной:
Хвалу и клевету приемли равнодушно
И не оспаривай глупца, –
важнейшую: количественную базу – славы. Не удержусь, чтобы не привести вопль лучшего русского поэта современности: «О с какой бы радостью я сам во всеуслышанье объявил о своей посредственности, только бы дали посредственно существовать и работать!»
Вопль каждого поэта, особенно – русского, чем больше – тем громче. Только Брюсов один восхотел славы. Шепота за спиной: «Брюсов!», опущенных или вперенных глаз: «Брюсов!». Этот каменный гость был – славолюбцем. Не наше величие, для нас – смешное величие, скажи я это по-русски, звучало бы переводом: une petitesse qui ne manque pas de grandeur.
* * *
«Первым был Брюсов, Анненский не был первым» (слова того же поэта). Да, несравненный поэт, вы правы: единственный не бывает первым. Первый – это ведь степень, последняя ступень лестницы, первая ступень которой – последний. Первый – условность, зависимость, в линии. Единственный – вне. У неповторимого нет второго.
Два рода поэзии.
(Творчество уединенных. Анненский).
Честное дело, творимое совместно.
(Кружковщина. Брюсовский Институт).
Одного пророка у Брюсова не было: мелкости их. Все его пороки, с той же мелкости начиная, en grand. В Риме, хочется верить, они были бы добродетелями.
* * *
Слава? Любовь к тебе – биллионов. Власть? Перед тобой – биллионов – страх.
Брюсов не славу любил, а власть.
У каждого – свой глагол, дающий его деяния. Брюсовский – домогаться.
Есть некая низость в том, чтобы раскрывать карты поэта так, перед всеми. Кружковщины нет (презренна!), круговая порука – есть. Судить о художнике могут – так, по крайней мере, принято думать и делать – все. Судить художника – утверждаю – только художники. Художник должен быть судим судом либо товарищеским, либо верховным, – собратьями по ремеслу, или Богом. Только им да Богу известно, что это значит: творить мир тот – в мирах сих. Обыватель поэту, каков бы он в жизни ни был – не судья. Его грехи – те твои. И его пороки уже предпочтены твоим добродетелям.
Avoir les rieurs de son côté – вещь слишком легкая, эффект слишком грошевый. Я, de mon côté, хочу иметь не les rieurs, а les penseurs. И единственная цель этих записей – заставить друзей задуматься.
* * *
Цель прихода В. Я. Брюсова на землю – доказать людям, что может и чего не может, а главное все-таки что может – воля.
* * *
Три слова являют нам Брюсова: воля, вол, волк. Триединство не только звуковое – смысловое, и воля – Рим, и вол – Рим, и волк – Рим. Трижды римлянином был Валерий Брюсов: волей и волом – в поэзии, волком (homo homini lupus est) в жизни. И не успокоится мое несправедливое, но жаждущее справедливости сердце, покамест в Риме – хотя бы в отдаленнейшем из пригородов его – не встанет – в чем, если не в мраморе? – изваяние:
СКИФСКОМУ РИМЛЯНИНУ
РИМ.
II. Первая встреча
Первая встреча моя с Брюсовым была заочная. Мне было 6 лет. Я только что поступила в музыкальную школу Зограф-Плаксиной (старинный белый особнячок в Мерзляковском пер., на Никитской). В день, о котором я говорю, было мое первое эстрадное выступление, пьеса в четыре руки (первая в сборнике Леберт и Штарк), партнер – Евгения Яковлевна Брюсова, жемчужина школы и моя любовь. Старшая ученица и младшая. Все музыкальные искусы пройденные – и белый лист. После триумфа (забавного свойства) иду к матери. Она в публике, с чужой пожилой дамой. И разговор матери и дамы о музыке, о детях, рассказ дамы о своем сыне Валерии (а у меня сестра была Валерия, потому запомнилось), «таком талантливом и увлекающемся», пишущем стихи и имеющем недоразумения с полицией. (Очевидно, студенческая история 98–99 гг.? Был ли в это время Брюсов студентом, и какие это были недоразумения, – не знаю, рассказываю, как запомнилось). Помню, мать соболезновала (стихам? ибо напасть не меньшая, чем недоразумения с полицией). Что-то о горячей молодежи. Мать соболезновала, другая мать жаловалась и хвалила: «Такой талантливый и увлекающийся». – «Потому и увлекающийся, что талантливый». Беседа длилась. (Был антракт). Обе матери жаловались и хвалили. Я слушала.
* * *
Полиция – зачем заниматься политикой – потому и увлекающийся.
Так я впервые встретилась с звуком этого имени.
III. Письмо
Первая заочная встреча – 6-ти лет, первая очная – 16-ти.
Я покупала книги, у Вольфа, на Кузнецком, – ростановского Chanteclair’a, которого не оказалось. Неполученная книга, за которой шел, это в 16 лет то же, что неполученное, до востребования, письмо: ждал – и нету, нес бы – пустота. Стою, уже ища замены, но Ростан – в 16 лет? нет, и сейчас в иные часы жизни – незаменим, стою, уже не ища замены, как вдруг, за левым плечом, где ангелу быть полагается – отрывистый лай, никогда не слышанный, тотчас же узнанный:
– «Lettres de Femmes», Прево, «Fleurs du mal» Бодлера, и – «Chanteclair’a», пожалуй, хотя я и не поклонник Ростана.
Подымаю глаза, удар в сердце: Брюсов!
Стою, уже найдя замену, перебираю книги, сердце в горле, за такие секунды – и сейчас! – жизнь отдам. И Брюсов, настойчивым методическим лаем, откусывая и отбрасывая слова: «Хотя я и не поклонник Ростана».
Сердце в горле – и дважды. Сам Брюсов! Брюсов Черной мессы, Брюсов Ренаты, Брюсов Антония! И – не поклонник Ростана: Ростана – L’Aiglon, Ростана – Мелизанды, Ростана – Романтизма!
Пока дочувствовала последнее слово, дочувствовать которого нельзя, ибо оно – душа, Брюсов, сухо щелкнув дверью, вышел. Вышла и я – не вслед, а навстречу: домой, писать ему письмо.
* * *
Дорогой Валерий Яковлевич,
(Восстанавливаю по памяти).
Сегодня, в магазине Вольфа, вы, заказывая приказчику Chanteclair’a, добавили: «хотя я и не поклонник Ростана». И не раз утвердили, а дважды. Три вопроса:
Как могли Вы, поэт, объявлять о своей нелюбви к другому поэту – приказчику?
Второе: как можете Вы, написавший Ренату, не любить Ростана, написавшего Мелизанду?
Третье: и как смогли предпочесть Ростану – Марселя Прево?
Не подошла тогда же, в магазине, из страха, что Вы примете это за честолюбивое желание «поговорить с Брюсовым». На письмо же Вы вольны не ответить.
Марина Цветаева.
Адреса – чтобы не облегчать ответа – не приложила. (Я была тогда в VI кл. гимназии, моя первая книга вышла лишь год спустя. Брюсов меня не знал, но имя моего отца знал достоверно и, при желании, ответить мог).
Дня через два, не ошибаюсь – на адрес Румянцевского Музея, директором которого состоял мой отец (жили же мы в своем доме, в Трехпрудном) – закрытка. Не открытка – недостаточно внимательно, не письмо – внимательно слишком, die goldene Mitte, выход из положения – закрытка. (Брюсовское «не передать»). Вскрываю:
«Милостивая Государыня, г-жа Цветаева,
(NB! Я ему – дорогой Валерий Яковлевич, и был он меня старше лет на двадцать!)
Вступления не помню. Ответа на поэта и приказчика просто не было. Марсель Прево испарился. О Ростане же, дословно, следующее:
«Ростан прогрессивен в продвижении от XIX в. к ХХ в. и регрессивен от ХХ в. к нашим дням», (дело было в 1910 г.). «Ростана же я не полюбил, потому что мне не случилось его полюбить. Ибо любовь – случайность» (подчеркнуто).
Еще несколько слов, указывающих на желание не то встретиться, не то дальнейшей переписки, но неявно, иначе бы запомнила. И – подпись.
На это письмо я, естественно (ибо страстно хотелось!) не ответила.
Ибо любовь – случайность.
* * *
Письмо это живо, хранится с моими прочими бумагами у друзей, в Москве.
Первое письмо осталось последним.
IV. Два стишка
Первая моя книга «Вечерний альбом» вышла, когда мне было 17 лет, – стихи 15-ти, 16-ти и 17-ти лет. Издала я ее по причинам, литературе посторонним, поэзии же родственным, – взамен письма к человеку, с которым была лишена возможности сноситься иначе. Литератором я так никогда и не сделалась, начало было знаменательно.
Книгу издать в то время было просто: собрать стихи, снести в типографию, выбрать внешность, заплатить по счету, – всё. Так я и сделала, никому не сказав, гимназисткой VII