красного дерева – впрочем, никогда не игравшая! (В первую секунду обмолвилась было двумя тактами “Schlittschuhlaufen” [90] – и замолчала, то есть зарычала так, что мы замолчали!) А три беличьих клетки – без белок и без дверок! (Запах остался.) А детская ванна с свороченным краном и продавленным боком! А большая цинковая, зазеленевшая как затон, безнадежная как гроб! А Наполеоновские гравюры: граненые стекла на честном слове бумажных окантовок, ежесекундно грозящие смертью! А мясорубка, а ролики, а коньки!
Ломали, главным образом, Алины няньки и Сережины юнкера. И те и другие по молодости, горячности: жару сердца и рук. Нянькам надоело сидеть с ребенком, и они крутили граммофон, юнкерам надоело твердить устав – и они крутили машинку.
Но не юнкера и не няньки, как сейчас – не большевики и не «жильцы». Говорю: судьба. Вещь, оскорбленная легкомысленным отношением, мстит: разлагается.
Вот история моего «быта».
* * *
Плотогоны! – Слово из моего детства! Ока, поздняя осень, стриженые луга, в колеях последние цветочки – розовые, мама и папа на Урале (за мрамором для музея) – сушеные яблоки – гувернантка говорит, что ей ночью крысы отъели ноги – плотогоны придут и убьют…
* * *
По 30-му купону карточки широкого потребления выдаются гробы, и Марьюшка, старая прислуга Сонечки Голлидэй, недавно испрашивала у своей хозяйки разрешение водрузить таковой на антресоли: «А то – неровен час…»
Но бедную старуху ждало жестокое испытание: розовых (девичьих!) не было, и придется ей, восемьдесят лет подряд безупречно девствовавшей, упокоиться в мужеском голубом.
* * *
В первый раз в жизни я каталась на карусели одиннадцати лет, в Лозанне, второй – третьего дня, на Воробьевых горах, в Духов день, с шестилетней Алей. Между этими двумя каруселями – жизнь.
* * *
Карусель! – Волшебство! Карусель! – Блаженство! Первое небо из тех семи! Перегруженное звездами, заряженное звонами, первое бедное простонародное детское небо земли!
Семь вершков от земли только – но уж нога не стоит! Уж возврата нет! Вот это чувство безвозвратности, обреченности на полет, вступления в круг —
Планетарность Карусели! Сферическая музыка ее гудящего столба! Не земля вокруг своей оси, а небо – вокруг своей! Источник звука скрыт. Сев – ничего не видишь. В карусель попадаешь, как в смерч.
Геральдические львы и апокалипсические кони, не призраки ли вы зверей, коими Вакх наводнил свой корабль?
Хлыстовское радение – круговая порука планет – Мемнонова колонна на беззакатном восходе… Карусель!
* * *
Обожаю простонародье: в полях, на ярмарках, под хоругвями, везде на просторе и в веселье, – и не зрительно: за красные юбки баб! – нет, любовно люблю, всей великой верой в человеческое добро. Здесь у меня, поистине, чувство содружества.
Вместе идем, в лад.
* * *
Обожаю богатых. Богатство – нимб. Кроме того, от них никогда ничего не ждешь хорошего, как от царей, поэтому просто-разумное слово на их устах – откровение, просто-человеческое чувство – героизм. Богатство всё утысячеряет (резонанс нуля!). Думал, мешок с деньгами, нет – человек.
Кроме того, богатство дает самосознание и спокойствие («все, что я сделаю, – хорошо!») – как дарование, поэтому с богатыми я на своем уровне. С другими мне слишком «униженно».
Кроме того, клянусь и утверждаю, богатые добры (так как им это ничего не стоит) и красивы (так как хорошо одеваются).
Если нельзя быть ни человеком, ни красавцем, ни знатным, надо быть богатым.
* * *
Таинственное исчезновение фотографа на Тверской, долго и упорно снимавшего (бесплатно) всех ответственных советских работников.
* * *
Недавно, в Кунцеве, неожиданно крешусь на дуб. Очевидно, источник молитвы не страх, а восторг.
* * *
На Смоленском хлеб сейчас 60 р<ублей> фунт, и дают только по 2 ф<унта>. Того, кто хитростью покупает больше, – бьют.
* * *
Я неистощимый источник ересей. Не зная ни одной, исповедую их все. Может быть, и творю.
* * *
Нужно писать только те книги, от отсутствия которых страдаешь. Короче: свои настольные.
* * *
Самое ценное в стихах и в жизни – то, что сорвалось.
* * *
Простонародье никогда не заблудится в городе. Звериное и дикарское чувство места.
* * *
Сейчас все кончается, потому что ничто не чинится: вещи, как люди, и люди, как любовь.
* * *
(Чинятся: вещи – ремесленниками, люди – врачами, ну а любовь чем? Рублями, пожалуй: подарками, поездками, премьерами. Вместе слушать Скрябина. Вместе всходить на Везувий. Мало ведь Тристанов и Изольд!)
* * *
Тристан и Изольда: любовь в себе. Вне горячителя зависти, ревности: глаз. Вне резонатора порицаний, одобрений: толков. Вне глаз и молвы. Их никто не видел и о них никто не слышал. Они жили в лесу. Волк и волчица. Тристан и Изольда. У них ничего не было. На них ничего не было. Под ними ничего не было. Над ними ничего не было. За ними – ничего, перед ними – Ничто. Ни завтра, ни вчера, ни года, ни часа. Время стояло. Мир назывался лес. Лес назывался куст, куст назывался лист, лист назывался ты. Ты называлось я. Небытие в пустоте. Фон – как отсутствие, и отсутствие – как фон.
И – любили.
* * *
Все мои жалобы на девятнадцатый год (нет сахара, нет хлеба, нет дров, нет денег) – исключительно из вежливости: чтобы мне, у которой ничего нет, не обидеть тех, у кого все есть.
И все жалобы, в моем присутствии, на девятнадцатый год – других («Россия погибла», «Что сделали с русским языком» и пр.) – исключительно из вежливости: чтобы им, у которых ничего не отнято, не обидеть меня, у которой отнято – всё.
* * *
Боязнь пространства и боязнь толпы. В основании обеих страх потери. Потери себя через отсутствие людей (пространство) и наличность их (толпа). Можно ли страдать обеими одновременно?
Думаю, что боязнь толпы можно победить исключительно самоутверждением, в девятнадцатом году, напр <имер>, выкриком: «Долой большевиков!»
Чтоб тебя отметили – и разорвали.
* * *
(NB Боязнь толпы – боязнь смерти через удушение. Когда рвут – не душат.)
* * *
Высокая мера. Мерить высокой мерой. Так и Бог делает. Свысока мерить и высокой мерой. Нечто вроде очень редкого решета: маленькие мерзости, как и маленькие добродетели – проскакивают. Куда? – Dans le neant [91] . Высокомерие, это полное отсутствие мелочности. Посему – очень выгодное свойство… для других.
* * *
О коммунисте:
Вчера, у моей приятельницы:
– Ведь Вы не бреетесь, – сказал коммунист, – зачем Вам пудра?
Коммунист из старых, помирает с голоду. Такой чудесный певучий голос.
* * *
Кто-то в комнате: «В Эрмитаже – невероятная программа!»
Коммунист, певуче: «А что такое Эрмита-аж?»
* * *
Ах, сила крови! Вспоминаю, что моя мать до конца жизни писала: Thor, Rath [92] , Theodor, – из немецкого патриотизма старины, хотя была русская, и совсем не от старости, потому что умерла 36-ти лет.
– Я с моимѣ!
* * *
Вчера в гостях (именинный пирог, пенье, огарок свечи, рассказ о том, как воюют красные) – вдруг, разглядывая ноты:
Beethoven – Busslied
Puccini – то-то
Marie-Antoinette – «Si tu connais dans ton village…» [93]
Marie-Antoinette! Вы написали музыку к стихам Флориана, а Вас посадили в крепость и отрубили Вам голову. И Вашу музыку будут петь другие – счастливые – вечно!
Никогда, никогда – ни в лукавой полумаске, в боскетах Версаля, об руку с очаровательным mauvais sujet dArtois [94] , ни Королевой Франции, ни Королевой бала, ни молочницей в Трианоне, ни мученицей в Тампле – ни на тачке, наконец, – Вы так не пронзали мне сердца, как:
Marie-Antoinette: «Si tu connais dans ton village…» (Paroles de Florian)
* * *
Людовик XVI должен был бы жениться на Марии-Луизе («Fraiche comine une rose» [95] и дуре); Наполеон – на Марии-Антуанэтте (просто Розе!).
Авантюрист, выигравший Авантюру, – и последний кристалл Рода и Крови.
И Мария-Антуанэтта, как аристократка, следовательно: безукоризненная в каждом помысле, не бросила бы его, как собаку, там, на скале.
Москва, 1919
Портреты поэтов
Бальмонту
(К тридцатипятилетию поэтического труда)
Дорогой Бальмонт!
Почему я приветствую тебя на страницах журнала «Своими путями»? Плененность словом, следовательно – смыслом. Что такое своими путями? Тропинкой, вырастающей под ногами и зарастающей по следам: место не хожено – не езжено, не автомобильное шоссе роскоши, не ломовая громыхалка труда, – свой путь, без пути. Беспутный! Вот я и дорвалась до своего любимого слова! Беспутный – ты, Бальмонт, и беспутная – я, все поэты беспутны – своими путями ходят. Есть такая детская книжка, Бальмонт, какого-то англичанина, я ее никогда не читала, но написать бы ее взялась: – «Кошка, которая гуляла сама по себе». Такая кошка – ты, Бальмонт, и такая кошка – я. Все поэты такие кошки. Но, оставляя кошек и возвращаясь к «Своим путям»:
Пленяют меня в этом названии равно-сильно оба слова, возникающая из них формула. Что поэт назовет здесь своим – кроме пути? Что сможет, что захочет назвать своим – кроме пути? Все остальное – чужое: «ваше», «ихнее», но путь – мой. Путь – единственная собственность «беспутных»! Единственный возможный для них случай собственности и единственный, вообще, случай, когда собственность – священна: одинокие пути творчества. Таков ты был, Бальмонт, в Советской России – таким собственником! – один против всех – собственников, тех или иных. (Видишь, как дорого тебе это название!)
И пленяет меня еще, что не «своим», а – «своими», что их мно-ого путей! – как людей, – как страстей. И в этом мы с тобой – братья.
Двое, Бальмонт, побывали в Аиде живыми: бытовой Одиссей и небесный Орфей. Одиссей, помнится, не раз спрашивал дорогу, об Орфее не сказано, доскажу я. Орфея в Аид, на свидание с любимой, привела его тоска: та, что всегда ходит – своими путями! И будь Орфей слеп, как Гомер, он все равно нашел бы Эвридику.
* * *
Юбилярам (пошлое слово! заменим его триумфатором) – триумфаторам должно приносить дары, дарю тебе один вечер твоей жизни – пять лет назад – 14-го мая 1920 г. – твой голодный юбилей в московском «Дворце Искусств».
Слушай:
* * *
Юбилей Бальмонта
(Запись)
Юбилей Бальмонта во «Дворце Искусств». Речи Вячеслава и Сологуба. Гортанный взволнованный отрывистый значительный – ибо плохо говорит по-русски и выбирает только самое необходимое – привет японочки Инамэ. Бальмонт – как царь на голубом троне-кресле. Цветы, адреса. Сидит, спокойный и не смущенный, на виду у всей залы. Рядом, в меньшем кресле – старый Вячеслав – немножко Magister Tinte [96] . Перед Бальмонтом, примостившись у ног, его «невесточка» – Аля, с маком в руке, как маленький паж, сзади – Мирра, дитя Солнца, сияющая и напружённая, как молодой кентавр, рядом с Миррой – в пышном белом платьице, с розовой атласной сумочкой в черной руке, почти неподвижно пляшет