Скачать:PDFTXT
Одна – здесь – жизнь

коммунизмом сходятся: «la carriere, ouverte aux talents» [155] – Наполеон.) «Брюсовский Институт» в царстве Смольных и Екатерининских – более чем гадателен. Коммунизм же, царство спецов, с его принципом использования всего и вся, его (Брюсовский Институт) оценил и осуществил.

Коммунистичность Брюсова и анархичность Бальмонта. Плебеистичность Брюсова и аристократичность Бальмонта (Брюсов, как Бонапарт, – плебей, а не демократ). Царственность (островитянская) Бальмонта и цезаризм Брюсова.

Бальмонт, как истый революционер, час спустя революции, в первый час stabilite [156] ее, оказался против. Брюсов, тот же час спустя и по той же причине, оказался – за.

Здесь, как во всем, кроме чужестранности, еще раз друг друга исключили.

Бальмонт – если не монархист, то по революционности природы.

Брюсов – если монархист, то по личной обойденности коммунистами.

Монархизм Брюсова – аракчеевские поселения.

Монархизм Бальмонта – людвиго-вагнеровский дворец.

Бальмонт – ненависть к коммунизму, затем к коммунистам.

Брюсов – возможность ненависти к коммунистам, никогда – к коммунизму.

* * *

Бюрократ-коммунист – Брюсов.

Революциопер-монархист – Бальмонт.

* * *

Революции делаются Бальмонтами и держатся Брюсовыми.

* * *

(Первая примета страсти к власти – охотное подчинение ей. Чтение самой идеи власти, ранга. Властолюбцы не бывают революционерами, как революционеры, в большинстве, не бывают властолюбцами. Марат, Сен-Жюст, по горло в крови, от корысти чисты. Пусть личные страсти, дело их – надличное. Только в чистоте мечты та устрашающая сила, обрекающая им сердца толп и ум единиц. «Во имя мое», несмотря на все чудовищное превышение прав, не скажет Марат, как «во имя твое», несмотря на всю жертвенность служения идее власти, не скажет Бонапарт. Сражающая сила «во имя твое».

У молодого Бонапарта отвращение к революции. Глядя с высоты какого-то этажа на казнь Людовика XVI, он не из мягкосердечия восклицает: «Et dire qu’il ne faudrait que deux compagnies pour balayer toute cette canaillela» [157] . Орудие властолюбца – правильная война. Революция лишь как крайнее и не этически-отвратительное средство. Посему властолюбцы менее страшны государству, нежели мечтатели. Только суметь использовать. В крайнем же случае – властолюбия нечеловеческого, бонапартовского – новая власть. Идея государственности в руках властолюбца – в хороших руках.

Я бы на месте коммунистов, несмотря ни на какие посмертные бумажные откровения, сопричислила Брюсова к лику уже имеющихся святых.)

* * *

Два слова еще о глубочайшем анационализме (тоже соответствие с советской властью) Брюсова. Именно об анационализме, мировоззрении, а не о безродности, русском родинно-чувствии, которого у Брюсова нет и следа [158] . Безроден Блок, Брюсов анационален. Сыновность или сиротство – чувствами Брюсов не жил (в крайнем случае – «эмоциями»). Любовь к своей стране он заменил любопытствованием чужим, не только странам: землям: планетам. И не только планетам: муравейнику – улью – инфузорному кишению в капле воды.

Люблю свой острый мозг и блеск своих очей,

Стук сердца своего и кровь своих артерий.

Люблю себя и мир. Хочу природе всей

И человечеству отдаться в полной мере [159] .

(Какое прохладное люблю и какое прохладное хочу. Хотения и любви ровно на четыре хорошо срифмованные строки. Отдаться – не брюсовский глагол. Если бы вместо отдаться – домочься – о, по-иному бы звучало! Брюсов не так хотел – когда хотел!)

Но микроскоп или телескоп, инфузорное кишение или кипящая мирами вселенная – все тот же бесстрастный, оценивающий, любопытствующий взгляд. Микроскоп или телескоп – простого человеческого (простым глазом) взгляда у Брюсова не было: Брюсову не дан был.

* * *

В подтверждение же моих слов об анациональности отношу читателя к раннему его – и тем хуже, что раннему! – стихотворению «Москва», в памяти не уцелевшему. («Москва», сборник, составленный М. Коваленским, из<да>ние «Универсальной библиотеки», последняя страница. Может быть, имеется в «Юношеских стихах». Дата написания 1899 г.)

* * *

Брюсов в мире останется, но не как поэт, а как герой поэмы. Так же как Сальери остался – творческой волей Пушкина. На Брюсове не будут учиться писать стихи (есть лучшие источники, чем – хотя бы даже Пушкин! Вся мировая, еще не подслушанная подслушанной быть долженствующая, музыка), на нем будут учиться хотетьчего? – без определения объекта: всего. И, может быть, меньше всего – писать стихи.

Брюсов в хрестоматии войдет, но не в отдел «Лирика» – в отдел, и такой в советских хрестоматиях будет: «Воля». В этом отделе (пролагателей, преодолевателей, превозмогателей) имя его, среди русских имен, хочу верить, встанет одним из первых.

И не успокоится мое несправедливое, но жаждущее справедливости сердце, пока в Москве, на самой видной ее площади не встанет – в граните – в нечеловеческий ростизваяние:

ГЕРОЮ ТРУДА

СССР.

Прага, август 1925

История одного посвящения

Дорогому другу Е.А.И. —

запоздалый свадебный подарок

М.Ц.

1 Уничтожение ценностей

Уезжала моя приятельница в дальний путь, замуж за море. Целые дни и вечера рвали с ней и жгли, днем рвали, вечером жгли, тонны писем и рукописей. Беловики писем. Черновики рукописей. «Это беречь?» – «Нет, жечь». – «Это жечь?» – «Нет, беречь». «Жечь», естественно, принадлежало ей, «беречь» – мне, – ведь уезжала она. Когда самой не жглось, давала мне. Тогда защитник становился исполнителем приговора.

Гори, гори ясно,

Чтобы не погасло!

Глянь-ка на небо:

Птички летят!

Небо – черный свод камина, птички – черные лохмы истлевшей бумаги. Адовы птички. Небосвод, в аду, огнесвод.

Трещит очередной комок довоенной, что то же – на-вечной: и огонь не берет! – прохладной, как холст, скрипучей, как шелк, бумаги в кулаке, сначала в кулаке, потом в огне, еще выше растет, еще ниже оседает над и под каминной решеткой лохматая гора пепла.

– А какая разница: пепел и зола? Что чище? Что (сравнительная степень) последнее?

Пепел, конечно, – золой еще удобряют.

– Так из этого, видите, черное? и видите, серое? что – пепел? и что – зола?

В горсти, черным по белому пустого бланка, – «Министерство иностранных дел».

– Мы с вами сейчас министерство не иностранных дел, а – внутренних.

– Не иностранных, а огненных! А еще помните в Москве: огневая сушка Прохоровых?

Суши, суши сухо,

Чтобы не потухло!

Рвем. Жжем. Все круче комки, все шибче швырки, диалог усыхает. Беречь? Жечь? Знаю, что мое беречь уже пустая примолвка губ, знаю, что сожгу, жгу, не дождавшись: жечь! Что это я, ее или свое, ее или себя – жгу? И – кто замуж выходит за море? Через красное море сожженного, сжигаемого, – сожженным быть – должного. Тихий океан – что? Canadian Pacific?

С места не встав:

– Вы к жениху через огненное море едете!

«Когда ее подруги выходили замуж, она оплакивала их в свадебных песнях» – так я впервые услышала о той, первой, от своего первого взрослого друга, переводчика Гераклита – рекшего: «В начале был огонь».

Бракогоньподругапеснябылобудетбудетбудет.

Рраз! как по команде, поворот всего тела и даже кресла: замечтавшись, вовремя не отвела колен. Руки знали свое, ноги – забыли, и вот, ошпаренная огнем, принюхиваюсь, прожгла или нет то, что дороже кожи!

Папки, ящики, корзины, портфели, плакары, полки. Клочья, клочья, клочья, клочья, клочья. Сначала белые, потом черные. Посередке решетки кавказское, с чернью, серебро: зола.

Брала истлевшие листы

И странно так на них глядела,

Как души смотрят с высоты

На ими брошенное тело.

Тело писателя – рукописи. Горят годы работы. Та только письма – чужое остывшее сердце, мы – рукописи, восемнадцатилетний труд своих рук – жжем!

Но – то ли германское воспитание, то ли советское – чего не могу жечь, так это – белой бумаги. Чтобы понять (меня – другому), нужно только этому другому себе представить, что эта бумажкаденежный знак. И дарю я белую бумагу так же скрепя сердце, как иные – деньги. Точно не тетрадку дарю, а все в ней написавшееся бы. Точно не пустую тетрадку дарю, а полную – бросаю в огонь! Точно именно от этой тетрадки зависела – никогда уже не имеющая бытьвещь. «Вот деньги, пойди и купи себе, а мою не трогай!» – под этот припев выросла моя дочь и вырастет сын. Впрочем, голод на белую бумагу у меня до-германский и до-советский: все мое детство, до-школьное, до-семилетнее, все мое младенчествосплошной крик о белой бумаге. Утаенный крик. Больше взгляд, чем крик. Почему не давали? Потому что мать, музыкантша, хотела и меня такой же. Потому что считалось (шесть лет!), что я пишу плохо – «и Пушкин писал вольными размерами, но у нее же никакого размера нет!» (NB не предвосхищение ли всей эмигрантской критики?)

Круглый стол. Семейный круг. На синем сервизном блюде воскресные пирожки от Бартельса. По одному на каждого.

Дети: берите же!

Хочу безе и беру эклер. Смущенная яснозрящим взглядом матери, опускаю глаза и совсем проваливаю их, при:

Ты лети, мой конь ретивый,

Чрез моря и чрез луга

И, потряхивая гривой,

Отнеси меня туда!

– Куда – туда? – Смеются: мать (торжествующе: не выйдет из меня поэта!), отец (добродушно), репетитор брата, студент-уралец (го-го-го!), смеется на два года старший брат (вслед за репетитором) и на два года младшая сестра (вслед за матерью); не смеется только старшая сестра, семнадцатилетняя институтка Валерия – в пику мачехе (моей матери). А я – я, красная, как пион, оглушенная и ослепленная ударившей и забившейся в висках кровью, сквозь закипающие, еще не проливающиеся слезы – сначала молчу, потом – ору:

Туда – далёко! Тудатуда! И очень стыдно воровать мою тетрадку и потом смеяться!

(Кстати, приведенный отрывок, явно, отзвук пушкинского: «Что ты ржешь, мой конь ретивый», с несомненным – моря и луга – копытным следом ершовского Конька-Горбунка. Что в нем мое? Туда.)

А вот образец безразмерных стихов:

Она ушла, бросая мне холодный взгляд,

Ни слезы не пролила. О я несчастный,

Что верил я пустым ее словам!

Она так сладостно смеялась,

Она так нежно говорила, что я тебя люблю.

Ее голосок звучал так звонко,

Так нежно звучал ее голосок.

Кто бы сказал, что она не исполнит

Сердца заветный зарок?

Да, она мне обещала

Меня одного любить,

А на другого променяла.

Так ли должно было быть?

А это – откуда? Смесь раннего Пушкина и фельетона – как сейчас вижу на черном зеркале рояля – газеты «Курьер».

Из-за таких стихов (мать, кроме всего, ужасалась содержанию, почти неизменно любовному) и не давали (бумаги). Не будет бумаги – не будет писать. Главное же – то, что я потом делала с собой всю жизнь – не давали потому, что очень хотелось. Как колбасы, на которую стоило нам только взглянуть, чтобы заведомо не получить. Права на просьбу в нашем доме не было. Даже на просьбу глаз. Никогда не забуду, впрочем, единственного – потому и не забыла! – небывалого случая просьбы моей четырехлетней сестры – матери, печатными буквами во весь лист рисовальной тетради (рисовать

Скачать:PDFTXT

коммунизмом сходятся: «la carriere, ouverte aux talents» [155] – Наполеон.) «Брюсовский Институт» в царстве Смольных и Екатерининских – более чем гадателен. Коммунизм же, царство спецов, с его принципом использования всего