от «в поте лица твоего…» Разве Сонечку можно – заработать?
Даже трудом всей жизни? Нет, такое дарится только в подарок.
Как Корделия, в моем детском Шекспире, про Короля Лира – о соли, так я про Сонечку – о сахаре, и с той же скромностью: она мне была необходима – как сахар. Как всем известно, сахар – не необходим, и жить без него можно, и четыре года Революции мы без него жили, заменяя – кто патокой, кто – тертой свеклой, кто – сахарином, кто – вовсе ничем. Пили пустой чай. От этого не умирают. Но и не живут.
Без соли делается цинга, без сахару – тоска.
Живым белым целым куском сахара – вот чем для меня была Сонечка.
Грубо? Грубо – как Корделия: «Я вас люблю, как соль, не больше, не меньше». Старого короля можно любить, как соль, но… маленькую девочку? Нет, довольно соли. Пусть раз в мире это будет сказано: я ее любила, как сахар – в Революцию. И – всё тут.
* * *
Kannst Du dem Augenblicke sagen:
– Verweile noch! Du bist – so schön… [268]
Нет, этого у меня с нею не было. Было другое, обратное и большее:
Behüt Dich Gott! – es wär zu schön gewesen,
Behüt Dich Gott! – es hat nicht sollen sein [269] .
Было великое поэтическое сослагательное: бы, единственное поэтическое владение: бы.
Была – судьба. Было русское «не-судьба».
* * *
Вспомним слово царя Давида:
– Человеку от Бога положено семьдесят лет, а что свыше – уже Божья милость.
Нам с Сонечкой было положено три месяца, нет! – вся Сонечка, вся трехмесячная вечность с нею уже были этим свыше – человеческого века и сердца.
* * *
Мария… Миранда… Мирэй… – ей достаточно было быть собой, чтобы быть – всеми…
Так сбылось на ней пророческое слово забывчивого Павлика:
Единая под множеством имен…
Для меня – сбылось. Но не только имена обрели лицо.
Вся мужская лирика, доселе безобъектная или с обратным объектом – самого поэта – ибо быть ею всей поэтовой любви, вставить в нее – себя: свое лицо как в зеркало, я не могла, ибо сама хотела любить и сама была поэт – вся мужская лирика для меня обрела лицо: Сонечкино. Все эти пустоты (ты, она – на всех языках), имеющие дать и дающие только переполненность поэтова сердца и полноту его я, вдруг – ожили, наполнились ее лицом. В овальной пустоте, в круглом нуле всякого женского образа в стихах поэта – Сонечкино лицо оказалось как в медальоне.
Но нет, у Ленау лучше – шире!
Es braust der Wald, am Himmel ziehn
Das Sturmes Donnerflüge,
Da mal’ ich in die Wetter hin —
O Mädchen! deine Züge [270] .
Все песни всех народов – о Сонечке, всякий дикарь под луной – о Сонечке, и киргиз – о Сонечке, и таитянин – о Сонечке, весь Гете, весь Ленау, вся тоска всех поэтов – о Сонечке, все руки – к Сонечке, все разлуки – от Сонечки…
Нужно ли прибавлять, что я уже ни одного женского существа после нее не любила и уже, конечно, не полюблю, потому что люблю все меньше и меньше, весь остающийся жар бережа для тех – кого он уже не может согреть.
* * *
Зима 1919–1920 года. В дверь уже не стучат – потому что больше не закрывается: кто-то сломал замок. Итак, вместо стука в дверь – стук сапог, отряхающих снег, и голос изнизу:
– Здесь живет Марина Ивановна Цветаева?
– Здесь. Подымитесь, пожалуйста, по лестнице.
Входит. Чужой. Молодой. Знаю: этого человека я никогда не видала. Еще знаю: вошел – враг.
– Я А<лексее>в, брат Володи А<лекссе>ва. У вас нет вестей от брата?
– Были. Давно. Одно письмо. Тогда же.
– Всего несколько слов: что надеется на встречу, здоров…
– Ас тех пор?
– Ничего.
– Вы мне разрешите вам поставить один вопрос? И заранее меня за него извините. Какие отношения у вас были с братом? Я вас спрашиваю, потому что – мы были с ним очень дружны, все, вся семья – он тогда, на последнюю Пасху – ушел, пошел к вам, и (с трудом, по-Володиному сглатывая) свой последний вечер провел – с вами… Дружба? Роман? Связь?
– Любовь.
– Как вы это сказали! Как это понять?
– Так, как сказано. И – ни слова не прибавлю.
(Молчит. Не сводит глаз, не подымаю своих.)
Я:
– Дайте адрес, чтобы в случае, если…
– Вы не знаете нашего адреса?
– Нет, Володя всегда ко мне приходил, а я ему не писала…
– И вы ничего не знали о нас, отце и матери, братьях?
– Я знала, что есть семья. И что он ее любит.
– Так что же это за отношение такое… нечеловеческое?
(Молчим)
– Значит – вы его никогда не любили – как я и думал – потому что от любимой женщины не уезжают – от – любящей…
– Думайте, что хотите, но знайте одно – и родителям скажите: я ему зла не сделала – никакого – никогда.
– Странно это все, странно, впрочем, он – актер, а вы – писательница… Вы меня, пожалуйста, простите. Я был резок, я плохо собой владел, я не того ждал… Я знаю, что так с женщинами не разговаривают, вы были очень добры ко мне, вы бы просто могли меня выбросить за дверь. Но если бы вы знали, какое дома – горе. Как вы думаете – он жив?
– Жив.
– Но почему же он не пишет? Даже вам не пишет?
– Он – пишет, и вам писал, и много раз – но письма не доходят.
– А вы не думаете, что он – погиб?
– Сохрани Бог! – нет.
– Я так и родителям передам. Что вы уверены, что он – слава Богу! – (широкий жест) – жив – и что пишет – и что…
А теперь я пойду. Вы меня простили?
– Обиды не было.
Уже у выхода:
– Как вы так живете – не запираясь? И ночью не запираетесь? И какая у вас странная квартира: темная и огромная, и все какие-то переходы… Вы разрешите мне изредка вас навещать?
– Я вам сердечно буду рада.
– Ну, дай вам Бог!
– Дай – нам Бог!
* * *
Не пришел никогда.
* * *
Чтобы закончить о Юрии 3. Перед самым моим отъездом из России, уже в апреле 1922 года, в каком-то учреждении, куда я ходила из-за бумаг, на большой широкой каменной лестнице я его встретила в последний раз. Он спускался, я подымалась. Секундная задержка, заминка – я гляжу и молчу – как тогда, как всегда: снизу вверх, и опять – лестница! Лицо – как пойманное, весь – как пойманный, забился как большая птица:
– Вы, вы не думайте, вы не поняли, вы не так поняли… Все это так сложно… так далеко-не-просто…
– Да, да, конечно, я знаю, я – давно знаю… Прощайте, Ю.А., совсем прощайте, я на днях уезжаю совсем – уезжаю…
И – вверх, а он – вниз. И – врозь.
* * *
О действующих лицах этой повести, вкратце:
Павлик А. – женат, две дочери (из которых одна – не в память ли Сонечки? – красавица), печатается.
Юрий 3. – женат, сын, играет.
Сестра Верочка, с которой я потом встретилась в Париже и о которой – отдельная повесть, умерла в 1930 году, от туберкулеза, в Ялте, за день до смерти написав мне свою последнюю открытку карандашом:
– Марина! Моя тоска по Вас такая огромная, как этот слон.
…Они были брат и сестра, и у них было одно сердце на двоих, и все его получила сестра…
Володя А. пропал без вести на Юге – тем же летом 1919 года.
Ирина, певшая Галлиду, умерла в 1920 году в детском приюте.
Евгений Багратионович Вахтангов давно умер в России.
Вахтанг Леванович Мчеделов давно умер в России.
Юра С. (давший Але пирожок) умер здесь, в Париже, достигнув славы.
Другой Юра – И. (с которым мы лазили на крышу) – не знаю.
Аля в 1937 году уехала в Москву, художница.
Дом в Борисоглебском – стоит. Из двух моих тополей один – стоит.
Я сказала: «действующие лица». По существу же действующих лиц в моей повести не было. Была любовь. Она и действовала – лицами.
* * *
Чем больше я вас оживляю, тем больше сама умираю, отмираю для жизни, – к вам, в вас – умираю. Чем больше вы – здесь, тем больше я – там. Точно уже снят барьер между живыми и мертвыми, и те и другие свободно ходят во времени и в пространстве – и в их обратном. Моя смерть – плата за вашу жизнь. Чтобы оживить Аид о вы тени, нужно было напоить их живою кровью. Но я дальше пошла Одиссея, я пою вас – своей.
* * *
29 апреля 1922 года, русского апреля – как я тогда простонародно говорила и писала. Через час – еду за границу. Всё.
Стук в дверь. На пороге – Павлик А., которого я не видала – год?
Расширенные ужасом, еще огромнейшие, торжественные глаза. Соответствующим голосом (голос у него был огромный, странный – в таком маленьком теле), но на этот раз огромнейшим возможного: целым голосовым аидовым коридором:
– Я… узнал… Мне Е.Я. сказала, что вы… нынче… едете за границу?
– Да, Павлик.
– М. И., можно?..
– Нет. У меня до отъезда – час. Я должна… собраться с мыслями, проститься с местами…
– Но – на одну минуту?
– Она уже прошла, Павлик.
– Но я вам все-таки скажу, я должен вам сказать (глубокий глоток) – Марина, я бесконечно жалею о каждой минуте этих лет, проведенной не с вами…
(У меня – волосы дыбом, слова из Сонечкиного письма… Значит, это она со мной сейчас, устами своего поэта – прощается?!)
– Павлик, времени уже нет, только одно: если вы меня когда-нибудь – хоть чуточку! – любили, разыщите мне мою Сонечку Голлидэй.
Он, сдавленным оскорблением голосом:
– Обещаю.
* * *
Теперь – длинное тире. Тире – длиной в три тысячи верст и в семь лет: в две тысячи пятьсот пятьдесят пять дней.
Я гуляю со своим двухлетним сыном по беллевюскому парку – Observatoire. Рядом со мной, по другую мою руку, в шаг моему двухлетнему сыну, идет Павлик А., приехавший со студией Вахтангова. У него уже две дочери и (кажется?) сын.
– А… моя Сонечка?
– Голлидэй замужем и играет в провинции.
– Счастлива?
– Этого я вам сказать не могу.
* * *
И это – всё.
* * *
Еще тире – и еще подлиннее: в целых десять лет. 14-е мая 1937 года, пятница. Спускаемся с Муром, тем, двухгодовалым, ныне двенадцатилетним, к