Отец и его музей. Марина Ивановна Цветаева
I. Шарлоттенбург
(Перевод А. Эфрон)
Мне скоро шестнадцать. Асе – четырнадцать. Три года тому назад умерла наша мать.
Шарлоттенбург близ Берлина. Знойное время дня и года. Водопады, потоки, обвалы солнца. Устрашающая девическая мода тех лет: длинные юбки, длинные рукава, тиски обшлагов и пройм, капканы воротников. Не платья – тюрьмы! Черные чулки, черные башмаки. Ноги черные!
– Папа, долго еще!
Шагаем уже добрых полчаса, а час ходьбы с отцом стоит целого дня с иным скороходом.
– Скоро, скоро, еще минут пятнадцать-двадцать, не больше! Отец мой – страстный, вернее – отчаянный, еще вернее – естественный ходок, ибо шагает – как дышит, не осознавая самого действия. Перестать ходить для него то же, что для другого – перестать дышать. Мы с сестрой, пыхтя, следуем. Идем гуськом – отец впереди, за ним – я, за мной – Ася.
“Городок Шарлотты” (какой-нибудь “Великой”, должно быть, раз назван ее именем) – Шарлоттенбург вымер начисто. Ставни закрыты. Вокруг – ни собаки. Единственные собаки на улице – мы. Сказала: “закрытые ставни”. А есть ли они вообще? Ставни? Дома? – Не знаю и знать не могу, так как иду, не поднимая головы, загипнотизированная движением собственных черных ног по белой мостовой.
– Папа, скоро? – это опять Ася спрашивает, я же, из гордости врожденного пешехода – и прочих своих гордостей – молчу.
Шесть черных башмаков по белой мостовой.
Два впереди, два вслед, два замыкающих.
Но не может же так длиться вечно! Надо что-то придумать. И – придумываю. Все это – только сон. Я сплю. Потому что такой жары – до седьмого пота, такого раскаленного света, словом, такого ужаса просто не может быть. И поскольку любому, даже самому долгому сновидению срок – три минуты, не более, значит, я не успела устать. Даже во сне.
Стоило лишь убедиться – усталости как не бывало.
И – голос отца:
– Вот мы и пришли.
Громадная, если не бесконечная, Gipsabgьsserei: склады гипсовых слепков с мраморных подлинников. Статуи, статуи, статуи.
– Вы у меня молодцы, шли – не ныли, – говорит отец, вытирая лоб, – в награду дарю каждой по слепку, пока мы тут побеседуем с господином директором. Будьте умницами, мы недолго.
Итак, мы с Асей одни в зачарованной стране, одни – странно-черноногие среди всех этих застывших, бело– и голо-ногих. Начинаем поиски, от статуи к статуе, от торса к торсу, от головы к голове. По правде сказать, я не очень люблю скульптуру. Вот если бы отец предложил мне вместо двух слепков на выбор две книги, я бы тотчас назвала с десяток самых вожделенных. Но – делать нечего. Постараемся хотя бы напасть на что-нибудь не слишком статуйное.
Расходимся в разные стороны, чтобы, упаси господи, не выбрать одно и то же. Время от времени, как в лесу за грибами:
– Ау-у! Нашла?
– Нет еще, а ты?
– И я нет.
– Ты меня видишь?
– Вижу!
– Ты где?
– Здесь!
Игра в прятки среди статуй. Наконец вопль Аси:
Полная ревнивого любопытства, я бы помчалась на ее голос, но не очень-то тут помчишься. Пробираюсь, даже протискиваюсь.
Действительно, мальчик. Наш сверстник, даже, пожалуй, моложе – и с нашей челкой на лбу. Не статуя, не торс – голова.
– Нравится?
– Для тебя – да, для себя – нет.
Не успеваю скрыться в дебрях человеческих окаменелостей, как снова – зов.
– Еще нашла! Опять мальчик! Подхожу, и, вглядевшись:
– Мальчик!
– Говорю тебе – не мальчик.
– Ну, знаешь, ты с ума сошла, если считаешь это – девочкой!
– А я и не говорю, что девочка. Скорее – ангел.
– А крылья?
– Значит – греческий ангел. Или римский. Во всяком случае – не человеческий мальчик.
– Человеческий – не человеческий, зато у меня их два, а у тебя – ничего.
И правда – ничего. Потому, что хочу чего-то очень своего, не выбранного, а полюбленного с первого взгляда, предначертанного. Что не менее трудно, чем найти жениха.
Ах, если бы здесь была голова Бонапарта! Я давно бы схватила ее, притиснула бы к груди – но он родился куда позже Греции и Рима! Ну а Цезаря мне не нужно; Марка Аврелия тоже.
Остается продолжать поиски среди женщин.
И – вот она! Вот – отброшенная к плечу голова, скрученные мукой брови, не рот, а – крик. Живое лицо меж всех этих бездушных красот!
Кто она? – Не знаю. Знаю одно – моя! И так как столь же моего мне больше не найти, и так как мне ничего (никого!), кроме нее, не нужно – не раздумывая присоединяю к ней некую благонравную и туповатую девицу с чем-то вроде шарфика на волосах – первую попавшуюся!
Найдя – прогуливаемся.
– Конфетку хочешь?
– Давай!
В моих, уже слипшихся, пальцах капелькой крови – кислый русский леденец, носящий французское – времен их эмиграции? – название “монпансье”. Переглядываемся и – одним и тем же молниеносным движением вталкиваем: Ася – зеленую, я – красную конфету в разверстые пасти: Льва – (Ася), Героя – (я).
До чего же этот изумруд и этот гранат оживляют белизну гипсовых языков!
Сестра, засунув руку поглубже:
– Знаешь, у них нет глотки. Совсем. Там, внутри, – тупик! (Голос отца: “Ася, Муся!” – “Сейчас, папа!”)
– Нет, оставим!
– Но что директор подумает?
– Он и не увидит: у него очки. Да если и увидит – никогда не поверит, что дочери нашего отца…
– А если и поверит, то никогда не решится сказать…
– А если и решится, то не успеет…
– …Ну как, выбрали?
О, ужас! Папа с директором направляются в нашу сторону!
– Нашли себе что-нибудь по вкусу, милые барышни? (Директор.)
– Вот это – и это – и это – и это.
– Сразу видно, что вы – дочери своего отца! (Одобрительно:) Донателло – и – (забыла имя) – и Амазонка – и Аспазия. Прекрасный, прекрасный выбор! Разрешите мне, уважаемый профессор, преподнести эти слепки вашим дочкам!
Итак, моя любовь с первого взгляда – Амазонка! Возлюбленный враг Ахиллеса, убитая им и им оплаканная, а та, другая, благонравная, моя “первая попавшаяся” – не кто иной, как Аспазия!
– Поблагодарите же господина директора за чудесный подарок! Благодарим. Но истинную нашу благодарность господин директор обнаружит несколько погодя – в разинутых пастях Героя и Льва.
Довольные, покидаем заколдованное царство.
– А теперь пойдем выпьем пива, – говорит отец.
II. Машинка для стрижки газона
Как-то, из поездки по хозяйственным делам отец привез машинку для стрижки газона, разбитого им на лужайке перед главным входом собственноручно.
– Это тебе, это – Асе, это – Андрею, а это – для Музея. “Это для Музея” было машинкой для стрижки газона: тяжелая, сверкающая и внушающая уважение садовая игрушка, которую он бережно достал из небольшого ящика, трижды обвязанного веревкою.
– Ну как, хороша?
– Великолепна!
– Угадайте, сколько я за нее уплатил?
– Марок сто?
Отец рассмеялся:
– А вот и вдвое меньше.
– А пошлина на таможне?
– Как это?
– Да так. Я взял её с собой в вагон. “А что у вас в ящике, господин профессор?” – “Там греческие книги, дружок”. – “А! Господин преподает греческий?” – “В Московском университете, дружок, уже тридцать лет”. – “Это, наверное, очень трудный язык!” – “Нет, не очень, нужно немного терпения, вот и все”. – “Я был бы очень горд, если б умел читать на греческом!”
Уже через две минуты я преподал ему урок греческого языка тут же, в вагоне. Милый человек! Мы расстались друзьями.
– Ну, а если б он попросил тебя открыть ящик?
– Я бы сказал, что я ничего не знаю, что букинист все напутал… Но никакого риска не было: ну разве я похож на типа, который может прятать у себя в багаже что-нибудь иное, кроме греческих книг?
Действительно, отец выглядел именно тем, кем он на самом дел был – самым честным из людей, потому и сомнений быть никаких не могло…
Только благодаря таким хитростям и попадают в Царство Небесное.
III. Мундир
(Перевод А. Эфрон.)
Для отца моего новая одежда была не радостью, а горем, если не катастрофой.
– Папа, пора тебе сшить костюм. Твой ведь…
– Еще годится. Крепкий и без единой дырки.
– Но цвет…
– Не может быть иным после пятилетней носки. Доживешь до моих лет – узнаешь, что такой срок и нас не украшает.
– А все же, папа, почему бы тебе не заказать новый костюм?
– Зачем, когда мне и этот хорош? А если другим не нравится, пусть не смотрят. И вообще – кто будет по одежде встречать и провожать старого профессора?
На следующий день окликает на лестнице моего брата:
– Андрей, слушай, Андрей, не помнишь ли адреса моего приятеля – портного Володина? Я все же решил его перелицевать.
– Что?!
– Купи, купи… Это ты привык, с колыбели нужды не знаешь. А я учился на медные деньги и не привык бросаться тем, что еще может послужить.
Поймите меня: это не было скупостью.
Вернее – было. Скупостью в превосходной степени.
Скупость сына бедных родителей, стеснявшегося тратить на себя то, чего не могли на себя тратить они, трудившиеся до последнего вздоха.
Итак – скупость, являющая собой сыновнее уважение.
Скупость бывшего нищего студента, чьи нынешние траты как бы наносили ущерб нынешним нищим студентам.
Скупость земледельца, знающего, с каким трудом земля родит деньги.
Скупость аскета, которому все лишнее для себя – тела и всего слишком мало для себя – духа; аскета, сделавшего выбор между вещью и сутью.
Скупость каждого, делом занятого, человека, знающего, что любая трата – прежде всего трата времени.
Итак – скупость: экономия времени.
Скупость каждого, живущего духовной жизнью и которому просто ничего не нужно.(Отрешенность Льва Толстого от всех благ земных была не “фантазией”, а потребностью, ибо писателю куда сложнее управлять имуществом, чем раздавать его. Ибо обыкновенный некрашеный стол нужнее полированного письменного, со множеством ящиков, наполненных лишними вещами, захламляющими в первую очередь голову. Приверженность Вагнера к роскошным декорациям жизни всегда была для меня загадкой большей, чем его гений.)
Итак, скупость: духовность.
(Все эти скупости недаром мне ведомы – я их унаследовала от отца, среди многого иного! Выиграй я завтра миллион, я купила бы себе не норковое манто, а честную шубу на овчине, самой простой выделки, как все наши крестьянки носили. Овчина – не каракуль. Теплая, без сносу, не вызывающая ни зависти, ни неловкости, ни угрызений.)
Скупость дающего, наконец: быть скупым, чтобы мочь раздаривать.
Ибо раздаривал он до последнего вздоха, ибо последний вздох его был актом отдачи, сожалением, что не хватило еще нескольких лет жизни для перестройки – на собственный