которых ему, Рильке, не должно знать ни на каком языке. Гончаров (против к<ото>рого житейски, в смысле истории русской литер<атуры> такой-то четверти века ничего не имею) на устах Рильке слишком теряет. Нужно быть милосерднее.
(Ни о дочери, ни о внучке, ни о Гончарове — никому. Двойная ревность. Достаточно одной.)
———————
Что еще, Борис? Листок кончается, день начался. Я только что с рынка. Сегодня в поселке праздник — первые сардины! Не сардинки — потому что не в коробках, а в сетях.
А знаешь, Борис, к морю меня уже начинает тянуть, из какого-то дурного любопытства — убедиться в собственной несостоятельности.
———————
Обнимаю твою голову — мне кажется, что она такая большая — по тому, что в ней — что я обнимаю целую гору, — Урал. «Уральские камни» — опять звук из детства! (Мать с отцом уехали на Урал за мрамором для музея. Гувернантка говорит, что ночью крысы ей отъели ноги. Таруса. Хлысты [235]. Пять лет.) Уральские камни (ДЕБРИ) и хрусталь графа Гарраха (Кузнецкий) — вот все мое детство.
На его — в тяжеловесах и хрусталях.
———————
Где будешь летом? Поправился ли Асеев? Не болей.
Ну, что еще?
— ВСЕ! —
M.
Замечаешь, что я тебе дарю себя ВРАЗДРОБЬ?
Начало этого цветаевского письма представляло собой краткий перифраз сочиненной ею в те же дни поэмы «С моря», о которой она писала Пастернаку 25 мая: «Ту вещь о тебе и мне почти кончила. (Видишь, не расстаюсь с тобой!)».
Приводим для сравнения начало поэмы, в которой ведущей становится излюбленная у Цветаевой тема «сна» (см. подробнее во вступлении):
С моря
С Северо — Южным
Знаю: неможным!
Можным — коль нужным!
В чем-то дорожном,
— Воздухокрутом,
Мчащим щепу! —
Сон три минуты
Длится. Спешу.
С кем — и не гляну! —
Спишь. Три минуты.
Чем с Океана —
Долго — в Москву-то!
Путь — запасной:
Из своего сна
Прыгнула в твой.
Снюсь тебе. Четко?
Глядко? Почище,
Чем за решеткой Штемпельной? Писчей —
Стою? Почтовой, —
Стою? Красно?
Честное слово
Я, не письмо!
Вольной цезуры
Нрав. Прыгом с барки!
Что без цензуры —
Даже без марки!
Всех объегоря
— Скоропись сна! —
Вот тебе с моря —
Вместо письма!
Вместо депеши.
Вес? Да помилуй —
Столько не вешу
Вся — даже с лирой
Всей, с сердцем Ченчи
Всех, с целым там.
Сон, это меньше
Десяти грамм.
Каждому по три —
Видь, пока смотришь:
Не анонимный
Нос, твердозначен
Лоб, буква букв —
Ять, ять без сдачи
В подписи губ.
Я — без описки,
Я — без помарки.
Роз бы альпийских
Горсть, да хибарка
На море, да но
Волны добры.
Вот с океана
Горстка игры.
Море играло. Играть — быть добрым.
Море играло, а я брала.
Море теряло, а я клала
За ворот, за щеку, терпко, морско!
Рот лучше ящика, если горсти
Заняты. Валу, звучи, хвала!
Крабьи кораллы, читай: скорлупы.
Море играло, играть — быть глупым. Думать — седая прядь! —
Умным. Давай играть!
В ракушки. Темп un petit navir’a [236][237].
Эта вот — с сердцем, а эта — лирой,
Эта — обзор трех куч,
Детства скрипичный ключ <...>
Вандея, St. Gilles-sur-Vie.
Май 1926 г. [238]
Глава V
Эпистолярная размолвка Цветаевой с Рильке возникла непредвиденным образом: Цветаева превратно, по-своему поняла его деликатные слова о болезни. Предупреждение Рильке о том, что помимо своей воли он может оказаться не в силах ответить ей, задело Цветаеву и было воспринято ею как свидетельство его равнодушия и незаинтересованности.
Проведя две недели в раздумьях и колебаниях, след которых можно заметить в ее предыдущих письмах к Пастернаку, Цветаева возобновляет переписку с Рильке, вновь возвращаясь к началу их отношений и замыслу совместной поездки к нему, о чем так мечтает Борис Пастернак [239].
ЦВЕТАЕВА — РИЛЬКЕ
Сен Жиль-сюр-Ви,
3 июня 1926
Многое, почти все, остается в тетради. Тебе — лишь слова из моего письма к Борису Пастернаку:
«Когда я неоднократно тебя спрашивала, что мы будем с тобою делать в жизни, ты однажды ответил: «Мы поедем к Рильке». А я тебе скажу, что Рильке перегружен, что ему ничего, никого не нужно. От него веет холодом имущего, в имущество которого я уже включена. Мне ему нечего дать, все взято. Я ему не нужна и ты не нужен. Сила, всегда влекущая, — отвлекает. Нечто в нем (как это зовется, ты знаешь) не желает отвлекаться. Не имеет права.
Эта встреча для меня — удар в сердце (сердце не только бьется, но и получает удары, когда устремляется ввысь!), тем более, что он совершенно прав, что я (ты) в свои лучшие часы сами такие же».
———————
Фраза из твоего письма: «…если вдруг я перестану сообщать тебе, что со мной происходит, ты все равно должна писать мне всякий раз, когда…»
Прочла и сразу: эта фраза — просьба о покое. Покой наступил. (Теперь ты немного успокоился?)
Знаешь ли ты, что все это значит: покой, беспокойство, просьба, исполнение и т. д. Слушай же — мне кажется, что я знаю точно.
До жизни человек — всё и всегда, живя жизнь, он — кое-что и теперь. (Есть, имеет — безразлично!)
Моя любовь к тебе раздробилась на дни и письма, часы и строки. Отсюда — беспокойство. (Потому ты и просил о покое!) Письмо сегодня, письмо завтра. Ты живешь, я хочу тебя видеть. Перевод из Всегда в Теперь. Отсюда — терзание, счет дней, обесцененность каждого часа, час — лишь ступень — к письму. Быть в другом или иметь другого (или хотеть иметь, вообще — хотеть, едино!) Я это заметила и смолкла.
Теперь это прошло. С желаниями я справляюсь быстро. Чего я от тебя хотела? Ничего. Скорей уж — возле тебя. Быть может, просто — к тебе. Без письма уже стало — без тебя. Дальше — пуще. Без письма — без тебя, с письмом — без тебя, с тобой — без тебя. В тебя! Не быть. — Умереть!
Такова я. Такова любовь — во времени. Неблагодарная, сама себя уничтожающая. Любви я не люблю и не чту.
В великой низости любви —
у меня есть такая строчка. (La grande bassesse de l’amour или — еще лучше — la bassesse supreme de l’amour [240]).
———————-
Итак, Райнер, это прошло. Я не хочу к тебе. Не хочу хотеть.
Может быть — когда-нибудь — с Борисом (издалека, без единой строки от меня, он все «почуял»! Слух поэта!) — но когда — как… Не будем спешить!
И — чтобы ты не счел меня низкой — не из-за терзания я молчала — из-за уродливости этого терзания!
———————
Теперь — прошло. Теперь я пишу тебе.
Марина
РИЛЬКЕ — ЦВЕТАЕВОЙ
Замок Мюзо
Сьер (Валэ), Швейцария,
8 июня 1926 (вечером)
Итак, мое незначительное слово, которое ты воздвигла перед собой, Марина, отбросило эту огромную тень, и в ней ты почему-то от меня отстранилась. Я не мог понять, почему, но теперь — понял. За той моей фразой стояла вовсе не — как ты рассказала Борису… перегруженность, ах, свобода, Марина, свобода и легкость и лишь (ты сама сознаешь это) непредвиденность оклика. Лишь полная неготовность к нему. И с недавнего времени, по-видимому, из-за физического недомогания, — боязнь, что кто-нибудь, дорогое мне существо, будет ждать от меня успехов или усилий, а я не справлюсь, не оправдаю ожиданий. Мне все еще удается одолевать без разбега то, что всего труднее, но внезапная необходимость написать письмо (даже внутренняя, даже счастливая необходимость) страшит меня как самая отвесная преграда: неодолимо.
Должно ли всё быть таким, каким оно тебе видится? Пожалуй. Это предвзятое в нас: сокрушаться о нем или ликовать? Я написал тебе сегодня длинное стихотворение, сидя на теплой (но к сожалению еще не совсем прогревшейся) стене, среди виноградников, и привораживая ящериц его звучанием. Видишь, я вернулся. Однако в моей старинной башне предстоит еще потрудиться каменщикам и другим мастерам. Здесь нигде нет покоя, и сыро и холодно в этом виноградном краю, что обычно был неизменно солнечным.
Теперь, когда пришло нам время «не хотеть», мы заслуживаем отзывчивости. Вот мои маленькие фотографии. Пришлешь ли мне «несмотря ни на что», свою — другую? Я не хотел бы отказываться от этой радости.
Райнер
В конверт с этим письмом была вложена рукопись «Элегии», посвященной Марине Цветаевой. В ней излагаются заветные для Рильке мысли о бытии и природе, о любви и поэзии, об утраченной и обретаемой цельности. В собрании сочинений Рильке текст «Элегии» опубликован по черновику и имеет дату «9 июня 1926». (Расхождения с беловой рукописью — незначительны)[241].
«Элегия» написана специфическим усложненным языком позднего Рильке и примыкает по стилю к циклу «Дуинезских элегий». «Я ее называю — Marina-Elegie — и она завершает круг Duineser Elegien, и когда-нибудь (после моей смерти) будет в них включена: их заключит», — писала Цветаева [242]. «Элегия» представляет собой классический образец «тайнописи», особой эзотерической поэзии. Это интимный разговор поэта с поэтом, до конца понятный лишь двоим участникам переписки, — понимание с полуслова, исключающее третьего «постороннего». Характерный прием — повторения типа: «Мы, Марина…», «такие, как мы», «подобные нам». В одной из строчек «Элегии» Рильке определил свой поэтический диалог с Мариной как «подавание знаков» («Zeichengeber, sonst nichts»). Не случайно, прочитав «Элегию», Цветаева обратила внимание прежде всего на эти слова (см. ее письмо к Рильке от 14 июня).
На русском языке есть несколько переводов «Элегии» (А. Карельского, В. Микушевича и др.). Мы выбрали перевод З. А. Миркиной, отмечая, что и в нем переданы далеко не все смысловые уровни и оттенки этого удивительного стихотворения.
Марине
О, эти потери Вселенной, Марина! Как падают звезды!
Нам их не спасти, не восполнить, какой бы порыв ни вздымал нас
Ввысь. Всё смерено, всё постоянно в космическом целом.
И наша внезапная гибель
Святого числа не уменьшит. Мы падаем в первоисточник
И, в нем исцелясь, восстаем.
Так что же всё это? Игра невинно-простая, без риска, без имени, без обретений? —
Волны, Марина, мы — море! Глуби, Марина, мы — небо!
Мы — тысячи вёсен, Марина! Мы — жаворонки над полями!
О, всё началось с ликованья, но переполняясь восторгом,
Мы тяжесть земли ощутили и с жалобой клонимся вниз.
Ну что же, ведь жалоба — это предтеча невидимой радости новой,
Сокрытой до срока во тьме…
А темные боги глубин тоже хотят восхвалений, Марина.
Боги, как школьники, любят, чтоб мы их хвалили.
Так пой им хвалу! Расточайся в хвалениях вся! До конца!
Всё то, что мы видим — не наше. Мы только касаемся мира, как трогаем свежий цветок.
Я видел на Ниле в Ком Омбо, как жертву приносят цари. —
О, царственный жест отреченья!
Так ангелы метили души, которые должно спасти им —
Лёгким мгновенным касаньем. И только.
И отлетали далёко. Нежный рассеянный жест,
В душах оставивший знак, — вот наше тихое дело.
Если же, не устояв, кто-нибудь хочет схватить вещь и присвоить себе.
Вещь убивает его, мстя за себя.
Ибо смертельна сила, сокрытая в вещи.
О, мы познали её — эту могучую силу,
Переносящую нас в вихре за грань бытия в холод НИЧТО.
Ты ведь знаешь, как это