я ее люблю — и это вечно, и от нее я не смогу уйти. Разорванность от дней, которые надо делить, сердце все совмещает.
Веселья — простого — у меня, кажется, не будет никогда и вообще, это не мое свойство. И радости у меня до глубины — нет. Не могу делать больно и не могу не делать…
Аля растет трудным, сложным ребенком — в обычное время спокойна, как взрослый человек, но чувствительность у нее чрезмерная. Сейчас же слезы на глазах. Самолюбие и совесть — вот ее две главных черты, обе в ней поражают. Лицом она прелестна, лучше нельзя. — «Почему небо не звенит?» (Колокола) — «Я съела маленькую мясу» (за супом) — «Ты — мой большой ангел». — «Почему зайчик не целуется, который на стене?» (Солнечный) — «Марина, я съела ма-аленькую зелень: ма-аленькую гадость». — «А кота в лавке продают? А бусы? А черешни? А маленького Боженьку? А маленького дядю на брошке? А ангела? А маленькие звезды?» — «Солнце в луже валяется».
— Лиленька, в следующем письме пришлю Вам новые стихи, они о цыганстве. Пока целую Вас нежно.
Пишите скорей.
МЭ
21-го декабря 1915 г.
Милая Лиленька,
Думаю о Вас с умилением. Сейчас все витрины напоминают Вас, — везде уже горят елки.
Сегодня я покупала подарки Але и Андрюше (он с Асей на днях приедет). Але — сказки русских писателей в стихах и прозе и большой мячик, Андрюше — солдатиков и кубики. Детям — особенно таким маленьким — трудно угодить, им нужны какие-то особенные вещи, ужасно прикладные, вроде сантиметров, метелок, пуговиц, папиросных коробок. Выбирая что-нибудь заманчивое на свой взгляд, тешишь, в конце концов, себя же.
Сейчас у нас полоса подарков. Вере мы на годовщину Камерного[166] подарили: Сережа — большую гранатовую брошь, Борис[167] — прекрасное гранатовое ожерелье, я — гранатовый же браслет. Сереже на его первое выступление в Сирано 17-го декабря я подарила Пушкина издания Брокгауза. На Рождество я дарю ему Шекспира в прекрасном переводе Гербеля, Борису — книгу былин.
Сережа в прекрасном настроении, здоров, хотя очень утомлен, целый день занят то театром, то греческим. Я уже два раза смотрела его, — держит себя свободно, уверенно, голос звучит прекрасно. Ему сразу дали новую роль в «Сирано» — довольно большую, без репетиции. В первом действии он играет маркиза — открывает действие. На сцене он очень хорош, и в роли маркиза, и в гренадерской. Я перезнакомилась почти со всем Камерным театром, Таиров[168] очарователен, Коонен[169] мила и интересна, в Петипа[170] я влюбилась, уже целовалась с ним и написала ему сонет, кончающийся словами «пленительный ровесник». — Лиленька, он ровно на 50 лет старше меня! За это-то я в него и влюблена.
— Вы еще не сказали ни одного стихотворения, а я вокруг Вашей головы (жест) вижу… ореол!
— О — пусть это будет ореолом молодости, который гораздо ярче сияет над Вашей головой, чем над моей!
Яблоновский:[171] «Да ведь это — Версаль!»
Мы сидели в кабинете Таирова, Яблоновский объяснялся в любви моим книгам и умильно просил прочесть ему «Колыбельную песенку»,[172] которую вот уже три года читают перед сном его дети, я была в старинном шумном платье и влюбленно смотрела в прекрасные глаза Петипа, который в мою честь декламировал Béranger «La diligence».
— Но всего не расскажешь! На следующий раз, после премьеры «Сирано», я сказала ему: — Вы были прекрасны, я в восторге, позвольте мне Вас поцеловать!
— Поверьте, что я оценил… — рука, прижатая к сердцу, и долгий поцелуй.
Да, Лиленька! Я забыла! Ася Жуковская Сереже подарила чудную шкатулку карельской березы, Вера — Каролину Павлову, прекрасное двухтомное издание, — все за первое его выступление.
Таирову на годовщину театра Сережа подарил старинное издание комедий (?) Княжнина, Вера и Елена Васильевна[173] — по парчовой подушке, весь кабинет его был в подарках: бисерная трость, бисерный карандаш, еще какой-то бисер. Он сиял. Это было 12-го.
Алю я обрила. Шерсть растет мышиная, местами совсем темная. Она здорова, чудно ест, много гуляет, пьет рыбий жир и выглядит великолепно, — тяжелая, крупная девочка, вроде медведя. Великолепная память, ангельский характер и логика чеховского учителя словесности. «Когда солнце спрячется, то в детской будет светло». «Раз ты мне не позволяешь ходить босиком по полу, я и не хожу, а если бы ты позволила, то я бы ходила. — Правильно я говорю, Марина?»
У нас сейчас чудная прислуга: мать (кухарка) и дочь (няня) — беженки из Седлеца. Обе честны, как ангелы, чудно готовят и очень к нам привязаны. Няня грамотная, умная, с приличными манерами, чистоплотная, Алю обожает, но не распускает, — словом, лучше нельзя.
Лиленька, у меня новая шуба: темно-коричневая с обезьяньим мехом (вроде коричневого котика), фасон — вот:[174] сзади — волны. Немного напоминает поддевку. На мягенькой белой овчине. Мечтаю уже о весеннем темно-зеленом пальто с пелериной.
Милая Лиленька, пока до свидания. Переписываю Вам пока одни стихи — из последних.
Новолунье, и мех медвежий,
И бубенчиков легкий пляс…
— Легкомысленнейший час! Мне же —
Глубочайший час.
На пригорке монастырь — светел
И от снега — свят.
Вы снежинки с груди собольей
Мне сцеловываете, друг.
За широкой спиной ямщицкой
Две не сблизятся головы. —
Отоснились Вы.
__________
Довольно часто вижу Веру. Она в этом году очень трогательна, гораздо терпимей и человечней. К Сереже она относится умилительно: сама его гримирует, кормит, как, чем и когда только может и радуется его удачам. И Елена Васильевна к нему страшно мила. В театре его очень любят, немного как ребенка, с умилением.
Это письмо ужасно внешне, но мне хотелось просто передать Вам наши дни. Скоро напишу Вам о себе. Пока крепко Вас целую, всего лучшего, пишите.
МЭ.
Р. S. Умоляю Вас запомнить N дома (6) и N квартиры (3! 3! 3!), а то у меня из-за Вашего письма был скандал с почтальоном. Он возмущался отсутствием NN дома и квартиры, я — его возмущением. Поварская, Борисоглебский переулок, дом 6, квартира 3, Эфрон.
Эта карточка снята еще осенью и слишком темна, держите ее на солнце, пусть выгорит.
Между 9 и 11 марта 1916 г. Москва
Лиленька,
Приезжайте немедленно в Москву.
Я люблю безумного погибающего человека и отойти от него не могу — он умрет.[175] Сережа хочет идти добровольцем, уже подал прошение. Приезжайте. Это — безумное дело, нельзя терять ни минуты.
Я не спала четыре ночи и не знаю, как буду жить. Всё — на гóре. Верю в Вашу спасительную силу и умоляю приехать.
Остальное при встрече.
МЭ
P. S. Сережа страшно тверд, и это — страшней всего. Люблю его по-прежнему.
На обороте письма — приписка рукой В. Я. Эфрон:
Лиля, приезжай немедленно в тот же вечер как только получишь письмо. Это очень нужно. Не откладывай ни одной минуты. Сережа подал прошение и надо устроить так, чтобы он взял обратно, пока оно не имело еще значения.[176]
А хуже то, что он собирается ехать в полк пехотный нижним чином.
Коктебель, 19-го мая 1916 г.
Дорогая Лососина,
Получила Ваше письмо на берегу, его мне принесла Вера. Вера была больна (ангина), теперь поправляется, но сильно похудела. Вскармливает с рожка слепого еженка и умиляется.
Сережа тощ и слаб, безумно радуется Коктебелю, целый день на море, сегодня на Максиной вышке принимал солнечную ванну. Он поручил Мише следить за воинскими делами, Миша телеграфирует ему, когда надо будет возвращаться. Всё это так грустно! Чувствую себя в первый раз в жизни — бессильной. С людьми умею, с законами нет.
О будущем стараюсь не думать, — даже о завтрашнем дне!
Аля «кормит море» камнями, ласкова, здорова. Вчера вечером, засыпая, она мне сказала: «Ты мое не-ебо! Ты моя луна-a! Никак не могу тебя разлюбить: всё любится и любится!»
— У Пра, Лиля, новые комнаты, — две: прежняя Максина (нечто, вроде кабинета, хотя весьма непохоже!) и прилегающая к ней — спальня. Пра, конечно, взяла эти комнаты, чтобы быть ближе к Максу. — Макса я еще не видела, он в Феодосии. Из своих здесь: Вера, Ася, Борис[177] и Мария Ивановна с двумя сестрами,[178] все три переболели ангиной. Обеды дорогие: 35 р., кормимся пока дома. Вера очень заботлива, но я боюсь ей быть в тягость. От Вас, например, я бы легко приняла всякую заботу — Вы мне близки и я Вас люблю, к Вере же у меня нет близости, мне трудно с ней говорить, ничего с собой не поделаю. Знаю, что она хорошо ко мне относится, знаю, что не заслуживаю, и мне трудно.
Ася мила, но страшно вялая, может быть она проще, чем я думаю, я ее еще совсем не знаю, она как-то ко всему благосклонна и равнодушна.
Я уже загорела, хожу в шароварах, но всё это не то, что прежние два лета (первые) в Коктебеле, нет духа приключений, да это так понятно!
— Лиленька, спасибо за письмо под диктовку. Конечно, он хороший, я его люблю, но он страшно слаб и себялюбив, это и трогательно и расхолаживает.[179] Я убеждена, что он еще не сложившийся душою человек и надеюсь, что когда-нибудь — через счастливую ли, несчастную ли любовь — научится любить не во имя свое, а во имя того, кого любит.
Ко мне у него, конечно, не любовь, это — попытка любить, может быть и жажда.
Скажите ему, что я прекрасно к нему отношусь и рада буду получить от него письмо — только хорошее!
Лиленька! Вижу акацию на синем небе, скрежещет гравий, птицы поют.
Лиленька, я Вас люблю, мне с Вами всегда легко и взволнованно, радуюсь Вашим литературным удачам и верю в них.[180]
Целую Вас нежно.
Думаю пробыть здесь еще дней десять.[181]
Если не успеете написать сюда, пишите
Москва Поварская, Борисоглебский переулок
дом 6, квартира 3.
А то Вы Бог знает что пишете на конверте!
У меня очень много стихов, есть целый цикл о Блоке.
— Может быть мне придется ехать в Чугуев, м. б. в Иркутск, м. б. в Тифлис, — вряд ли московских студентов оставят в Москве![182]
Странный будет год! Но я как-то спокойно отношусь к переездам, это ничего не нарушает.
Постарайтесь написать мне поскорей!
Еще целую.
МЭ
Стихи Лозинского[183] очень милы, особенно последняя строчка!
Москва, 12-го июня 1916 г.
Милая Лососина,
Сережа 10-го уехал в Коктебель с Борисом,[184] я их провожала. Ехали они в переполненном купе III класса, но, к счастью, заняли верхние места. Над ними в сетках лежало по солдату. Сережины бумаги застряли в госпитале, когда вынырнут на свет Божий — Бог весть! По крайней мере, он немного отдохнет до школы прапорщиков. Я, между прочим, уверена, что его