получено и что Вы должны явиться через 11/2 часа. Тогда Маша тотчас же послала оставленную мною телеграмму. Приехав, я пришла в ужас, позвонила воинскому начальнику, который, очень любезно известив меня, каким № и откуда к нему ехать, попросил зайти сегодня же в 4 ч. Я отправилась. Он беспомощно просил меня поторопить Вас с ответом, он послал Вам запрос 2-го, а 6-го еще не было ответа. Сказал, что запрос о Вас получен из штаба и показал телеграмму (штабную). Все там наизусть знают Ваш адрес, чиновники наперебой декламировали его, причем один произносил: „Контебель“, а другой пояснял, что он, действительно, существует и что он сам там был. Все молодые чиновники — вылитые Могилевские. Воинский начальник вызовет Вас сам, я десять раз спрашивала его, не вызвать ли мне Вас. — „Не беспокойтесь, я сам его извещу“. Итак, сидите в Коктебеле!
Не думаю, что этот вопрос для них легок. — „Ну, где же я это, наконец, узнаю!“ — Слышала собственными ушами. Он похож манерами на дядю Митю, а сложением — на Макса. Было очень жарко, мне — от волнения, ему от июля-месяца и от Льва.
Спасибо, Lou, за историю с Брюсовым и Ходасевичем! Я безумно хохотала и наслаждалась, Маврикий Александрович тоже.
Фамилия директора[330] — Сыроечковский, Евгений Иванович,[331] он был красавец, я 14 лет немножко была в него влюблена. Однажды — тоже за сочинение — он призвал меня в кабинет и, запомнив только первые две строки некрасовской „Ростопчинской шутки“
В Европе сапожник, чтоб барином стать
Бунтует, — понятное дело!
У нас революцию сделала знать, —
В сапожники ль, что ль, захотела?[332]
— спросил меня: — „Вы, госпожа Цветаева, должно быть в конюшне с кучерами воспитывались?“
— „Нет, господин директор, с директорами!“
Потом, к весне, меня вежливо исключили с пятеркой за поведение — из-за папы.
Я была на его похоронах, ближе всех стояла к гробу.
Пишу сейчас на террасе, поздняя ночь, деревья шумят, колотушка трещит.
Кажется — 12-го июля опять будет призыв студентов, я это слышала в Крутицких — от кого-то из чиновников.
Ася уже ходит, я ее видела вчера. Мальчик спокойный.[333] Лев, я вчера видала в лечебнице трехдневного армянина: густая длинная, почти до бровей, черная челка, круглые, как у совы, чернейшие брови и большие черные глаза, вид миниатюрного трехлетнего ребенка. Взгляд пристальный. Я была от него в восторге, — „он жид должно быть!“ Лев, знаешь, сколько сейчас платят кормилицам? — 75 р. в месяц и приданное.
Скажи Мандельштаму, не забудь упомянуть о какао, манных кашах и яйцах! И всего по 6-ти: простынь, наволочек, полотенец и так далее. И башмаков! — Соня (прислуга) узнав, всплеснула руками: „Ох, ба-а-арыня! И я этого не знала!“ Теперь это ей не даст спать по крайней мере месяц!
Дома всё благополучно, кроме коклюша во дворе. Аля здорова и хорошо себя ведет. Недавно она мне сказала: „А когда ты умрешь, я сяду тебе на горбушку носа!“ Она каждый вечер за Вас молится, Андрюша тоже.
Лува, иду спать, сейчас около двух. В Москве получила письмо от Чацкиной,[334] торопит с переводом, хочет печатать его с августа, а у меня пока переведено всего 50 страниц.[335] Надо торопиться. Сегодня я сразу перевела восемь.
Заходил к Вам Говоров и оставил записку, в которой обещает Вам „массу интересных новостей“.
Ну, Лувинька, приятного сна, или купанья, или обеда, иду спать.
Целую Ваше рыжее бакенбардие.
Вместо подписи — рисунок козы.
Мы с Асей решили, если у нее пропадет молоко, через каждые три часа загонять в овраг по чужой козе и выдаивать ее дотла. Я бы хотела быть вскормленной на ворованном, да еще сидоровом молоке!
P. S. Очень думаю о Ваших делах, Лев, только о них и думаю, но трудно писать.
Табак с нашей клумбы.
На полях:
Лев, я насушила 11/2 фунта белых грибов! Табак я тебе рвала в темноте и страшно боялась, но задумала.
Феодосия, 19-го октября 1917 г.
Дорогой Сереженька,
Вы совсем мне не пишете. Вчера я так ждала почтальона — и ничего, только письмо Асе от Камковой.[336] Ася все еще в имении.
Она выходила сына Зелинского[337] от аппендицита, он лежал у нее три недели, и теперь родители на нее Богу молятся. Я не поехала, — сначала хотели ехать все вместе, но я не люблю гостить, старики на меня действуют угнетающе, я чувствую себя виноватой во всех своих кольцах и браслетах. Сторожу Андрюшу.[338] Я к нему совершенно равнодушна, как он ко мне и — вообще — ко всем. Роль матери при нем сводится к роли слуги, ни малейшего ответного чувства — камень.
Лунные ночи продолжаются. Каждый вечер ко мне приходит докторша, иногда Н. И. Хрустачев. Он совсем измученный, озлоблен. Приходит, ложится на ковер, курит. Мы почти не говорим, и приходит он, думается, просто чтобы не видеть своей квартиры. Иногда говорю ему стихи, он любит, понимает. И жена его измотана, работает на него и на девочку, как раб, сама моет полы, стирает, готовит. Безнадежное зрелище. Оба правы — верней — никто не виноват. И ни тени любви, одно озлобление.
Я живу очень тихо, помогаю Наде,[339] сижу в палисаднике, над обрывом, курю, думаю. Здесь очень ветрено, у Аси ужасная квартира, сплошной сквозняк. Она ищет себе другую.
— Все дни выпускают вино. Город насквозь пропах. Цены на дома растут так: великолепный каменный дом со всем инвентарем и большим садом — 3 месяца тому назад — 40.000 р., теперь — 135.000 р. без мебели. Одни богатеют, другие баснословно разоряются (вино).
У одного старика выпустили единственную бочку, которую берег уже 30 лет и хотел доберечь до совершеннолетия внука. Он плакал. Расскажите Борису,[340] это прекрасная для вас обоих тема.
Сереженька, я ничего не знаю о доме: привили ли Ирине оспу, как с отоплением, как Люба,[341] — ничего. Надеюсь, что все хорошо, но хотелось бы знать достоверно.
Сейчас иду на базар с Надей и Андрюшей. Жаркий день, почти лето. Устраивайте себе отпуск. Как я вернусь — Вы поедете. Пробуду здесь не дольше 5-го, могу вернуться и раньше, если понадобится.
До свидания, мой дорогой Лев. Как Ваша служба? Целую Вас и детей.
МЭ.
Р. S. Крупы здесь совсем нет, привезу что даст Ася. Везти ли с собой хлеб? Муки тоже нет, вообще — не лучше, чем в Москве. Цены гораздо выше. Только очередей таких нет.
_________
С кем видитесь в Москве? Повидайтесь с Малиновским[342] (3-66-64) и спросите о моей брошке.
Феодосия, 22-го октября 1917 г.
Дорогой Сереженька!
Вчера к нам зашел Петр Николаевич — вести нас в здешнее литературное общество „Хлам“.[343] Коля Беляев[344] был оставлен у двери, как нелитератор.
Большая зала, вроде Эстетики. Посредине стол, ярко освещенный. Кипы счетоводных (отчетных) книг. Вокруг стола: старуха Шиль (лекторша),[345] черный средних лет господин, Галя Полуэктова[346] и еще какое-то существо вроде Хромоножки,[347] — и Петр Николаевич с нами двумя.
— А у нас недавно был большевик! — вот первая фраза. Исходила она из уст „средних лет“. — „Да, да, прочел нам целую лекцию. Обыватель — дурак, поэт — пророк, и только один пророк, — сам большевик“.
— Кто ж это был?
— Поэт Мандельштам.
Всё во мне взыграло.
— Мандельштам прекрасный поэт.
— Первая обязанность поэта — быть скромным. Сам Гоголь…
Ася: — Но Гоголь сошел с ума!
— Кто знает конец господина Мандельштама? Я например говорю ему: стихи создаются из трех элементов: мысли, краски, музыки. А он мне в ответ: — „Лучше играйте тогда на рояле!“ — „А из чего по Вашему создаются стихи?“ — „Элемент стиха — слово. Сначала бе слово…“ Ну, вижу, тут разговор бесполезен»…
Я: — Совершенно.
Шиль: — Значит одни слова — безо всякой мысли?
Петр Николаевич: — Это, господа, современная поэзия!
— И пошлó! Началось издевательство над его манерой чтения, все клянутся, что ни слова не понимают. — Это кривляние! — Это обезьяна! — Поэт не смеет петь! —
Потом водопад стихов: Петр Николаевич, Галя Полуэктова, Хромоножка. Хромоножка, кстати, оказалась 12-тилетней девочкой — Фусей.
«— Наболевшее сердце грустит».
Реплики свои по поводу Мандельштама я опускаю, — можете себе их представить. Мы просидели не более получаса.
Я бы к названию «Хлам» прибавила еще: «Хам». — «Хлам и Хам», можно варьировать. И звучит по-английски.
В этом «Хламе» участвовал Вячеслав (?) Шешмаркевич. Он был здесь летом, читал лекцию о Пушкине, обворожил всех. Он теперь прапорщик и острижен. (Не Вячеслав, — Всеволод!) Рассказывал всем, что старше своего брата Бориса на 3 месяца. Все верили. — Это нечто вроде непорочного зачатия, чудеса у себя дома.
— Сереженька! Везде «Бесы»! Дорого бы я дала, чтобы украсть для Вас одну счетоводную книгу «Хлама»! Стихи по сто строк, восхитительные канцелярские почерка. Мелькают имена Сарандинаки, Лампси, Полуэктовой. Но больше всех пишет Фуся.
Галя Полуэктова через год, два, станет полным повторением своей матери. Сейчас она шимпанзе, скоро будет гориллой. А как хороша она была 4 года назад!
Сереженька, здесь есть одна 12-летняя девочка, дочь начальника порта Новицкого,[348] которая заочно в Вас влюбилась. Коля Беляев подарил ей Вашу карточку. — Приятно? —
Девочка хорошенькая и умная — по словам Коли.
Пока целую Вас. Получила всего 3 письма. Привезу Вам баранок и Ирине белых сухарей (продаются по рецепту в аптеке).
МЭ
— Латри[349] расходятся.
Феодосия, 25-го октября 1917 г.
Дорогой Сереженька,
Третьего дня мы с Асей были на вокзале. Шагах в десяти — господин в широчайшем желтом платье, в высочайшей шляпе. Что-то огромное, тяжелое, вроде орангутанга.
Я, Асе: «Quelle horreur!» — «Oui, j’ai deja remarque!»[350] — И вдруг — груда шатается, сдвигается и «Марина Ивановна! Вы меня узнаете?»
— Эренбург!
Я ледяным голосом пригласила его зайти. Он приехал к Максу, на три дня.
Вчера приехала из Коктебеля Наташа Верховецкая.[351] Она меня любит, я ей верю. Вот что она рассказывала:
— «Марина Цветаева? Сплошная безвкусица! И внешность и стихи. Ее монархизм — выходка девочки, оригинальничание. Ей всегда хочется быть другой, чем все. Дочь свою она приучила сочинять стихи и говорить всем, что она каждого любит больше всех. И не дает ей есть, чтобы у нее была тонкая талья».
Затем — рассказ Толстого (или Туси?)[352] о каком-то какао с желтками, которое я якобы приказала Але выплюнуть, — ради тонкой талии. Говорил он высокомерно и раздраженно. Макс, слегка защищаясь: — «Я не нахожу, что ее стихи безвкусны». Пра неодобрительно молчала.
О Керенском он говорит теперь уже несколько иначе. Керенский морфинист, человек ненадежный. А помните тот спор?
Сереженька, как низки люди! Ну не Бог ли я, не Бог ли Вы рядом с таким Эренбургом? Чтобы мужчина 30-ти лет пересказывал какие-то сплетни о какао с желтками. Как не