стыдно? И — главное — ведь это несуразно, он наверное сам не верит.
И как непонятны мне Макс и Пра и сама Наташа! Я бы ему глаза выдрала!
— Ах, Сереженька! Я самый беззащитный человек, которого я знаю. Я к каждому с улицы подхожу вся. И вот улица мстит. А иначе я не умею, иначе мне надо уходить из комнаты.
Все лицемерят, я одна не могу.
От этого рассказа отвратительный осадок, точно после червя.
Сереженька, я вправе буду не принимать его в Москве?
_________
Вчера мы были у Александры Михайловны.[353] Она совсем старушка, вся ссохлась, сморщилась, одни кости. Легкое, милое привидение.
Ярая монархистка и — что больше — правильная. Она очень ослабла, еле ходит, — после операции или вообще — неизвестно. Что-то с кишечником и безумные головные боли. На лице живы только одни глаза. Но горячность прежняя, и голос молодой, взволнованный, волнующий.
Живет она внизу, в большом доме. Племянники ее выросли, прекрасно воспитаны. Я говорила ей стихи. — «Ваши Генералы 12 года — пророчество! Недаром я их так любила»,[354] — сказала она. У этой женщины большое чутье, большая душа. О Вас она говорила с любовью.
Сереженька, думаю выехать 1-го.[355] Перед отъездом съезжу или схожу в Коктебель. Очень хочется повидать Пра. А к Максу я равнодушна. Дружба такая же редкость, как любовь, а знакомых мне не надо.
Читаю сейчас (Сад Эпикура) А. Франса. Умнейшая и обаятельнейшая книга. Мысли, наблюдения, кусочки жизни. Мудро, добро, насмешливо, грустно, — как надо.
Непременно подарю Вам ее.
Я рада дому, немножко устала жить на юру. Но и поездке рада.
Привезу что могу. На вино нельзя надеяться, трудно достать и очень проверяют.
Когда купим билеты, дадим телеграмму. А пока буду писать.
Целую Вас нежно. Несколько новостей пусть Вам расскажет Аля.
МЭ.
ПИСЬМО В ТЕТРАДКУ2-го ноября 1917 г.[356]
Если Вы живы, если мне суждено еще раз с Вами увидеться, — слушайте: вчера, подъезжая к Харькову, прочла «Южный край».[357] 9000 убитых. Я не могу Вам рассказать этой ночи, потому что она не кончилась. Сейчас серое утро. Я в коридоре. Поймите! Я еду и пишу Вам и не знаю сейчас — но тут следуют слова, которых я не могу написать.
Подъезжаем к Орлу. Я боюсь писать Вам, как мне хочется, потому что расплачусь. Все это страшный сон. Стараюсь спать. Я не знаю, как Вам писать. Когда я Вам пишу, Вы — есть, раз я Вам пишу! А потом — ах! — 56 запасной полк,[358] Кремль. (Помните те огромные ключи, которыми Вы на ночь запирали ворота?). А главное, главное, главное — Вы, Вы сам, Вы с Вашим инстинктом самоистребления. Разве Вы можете сидеть дома? Если бы все остались. Вы бы один пошли. Потому что Вы безупречны. Потому что Вы не можете, чтобы убивали других. Потому что Вы лев, отдающий львиную долю: жизнь — всем другим, зайцам и лисам. Потому что Вы беззаветны и самоохраной брезгуете, потому что «я» для Вас не важно, потому что я все это с первого часа знала!
Если Бог сделает это чудо — оставит Вас в живых, я буду ходить за Вами, как собака.
Известия неопределенны, не знаю чему верить. Читаю про Кремль, Тверскую, Арбат, Метрополь, Вознесенскую площадь, про горы трупов. В социал-революционной газете «Курская Жизнь» от вчерашнего дня (1-го) — что началось разоружение. Другие (сегодняшние) пишут о бое. Я сейчас не даю себе воли писать, но тысячу раз видела, как я вхожу в дом. Можно ли будет проникнуть в город?
Скоро Орел. Сейчас около 2 часов дня. В Москве будем в 2 часа ночи. А если я войду в дом — и никого нет, ни души? Где мне искать Вас? Может быть, и дома уже нет? У меня все время чувство: это страшный сон. Я все жду, что вот-вот что-то случится, и не было ни газет, ничего. Что это мне снится, что я проснусь.
Горло сжато, точно пальцами. Все время оттягиваю, растягиваю ворот. Сереженька.
Я написала Ваше имя и не могу писать дальше.
28-го ноября 1917 г.
Лев! Я вчера была у С…. Он предлагает помочь в продаже дома.[359] — Какому-нибудь поляку. Относительно другого, он говорит, чтобы я записала Вас кандидатом в какое-то экономическое общество. Хороший заработок. А пока — советует Вам еще отдохнуть с месяц. Насчет кандидатуры — я разузнаю и напишу Вам подробно. Вообще — по его словам — состояние Вашего и Сергея Ивановича[360] здоровья совсем не опасно. Посоветуюсь еще с другим доктором. Он говорит вполне уверенно. Дуня[361] не уезжает, и завтра я переезжаю домой.[362] Доде[363] передайте, что посылку ее я передала, но дядю не застала.
Целую. Обнадежьте Сергея Ивановича насчет 9 лет службы. Это серьезно.
Р. S. У Додиного дяди — бородатая прислуга вроде Бабы-Яги. Очень милая. 100 лет. Передайте это Доде.
Скоро пришлю продуктов и простынки.
Напишите Тане[364] письмо с благодарностью за меня и детей. Она мне очень помогает. Большой Николо-Песковский, дом 4, квартира 5.
11-го декабря 1917 г.
Лёвашенька!
Завтра отправлю Вам деньги телеграфом. Вера дала Тане чек, и Таня достает мне — когда по 100 рублей, когда больше. Деньги Вы получите раньше этого письма.
Я думаю, Вам уже скоро можно будет возвращаться в Москву, переждите еще несколько времени, это вернее. Конечно, я знаю, как это скучно — и хуже! — но я очень, очень прошу Вас.
Я не приуменьшаю Вашего душевного состояния, я всё знаю, но я так боюсь за Вас, тем более, что в моем доме сейчас находится одна мерзость, которую сначала еще надо выселить. А до Рождества этого сделать не придется.
Конечно, Вы могли бы остановиться у Веры, но всё это так ненадежно!
Поживите еще в Коктебеле, ну немножечко. (Пишу в надежде, что Вы никуда не уехали.)
— Слушайте: случилась беда: Аля сожгла в камине письмо Макса к Цейтлиным (я даже не знаю адреса!) и письмо Ольги Артуровны[365] к Редлихам.[366]
Завтра отправлю Вам простыни, — когда они дойдут? Я страшно боюсь, что потеряются. Отправлю две.
— У Жуковских[367] разграблено и отобрано все имение, дом уже опечатан, они на днях будут здесь.
Ваш сундучок заперт, все примеряю ключи и ни один не подходит. Но по крайней мере документы в целости. Паспорт деда я нашла и заперла.
М.б. Вы помните, — куда Вы девали ключ от сундучка?
У Гольдовских[368] был обыск, нашли 60 пудов сахара и не знаю сколько четвертей спирта. У меня недавно была Е. И. Старынкевич, она поссорилась с Рашелью (из-за Миши,[369] она, очевидно, его любит) и написала ей сдержанное умное прощальное письмо. Она мила ко мне, вообще мне все помогают. А я плачу стихами и нежностью (как свинья).
Страховую квитанцию я нашла, сегодня Дунин муж внесет. В каком безумном беспорядке Ваши бумаги! (Из желтой карельской шкатулочки!) Как я ненавижу все документы, это ад.
Последнее время я получаю от Вас много писем, спасибо, милый Лев! Мне Вас ужасно жаль.
Дома всё хорошо, деньги пока есть, здесь все-таки дешевле, чем в Феодосии.
Вышлите мне, пожалуйста, билет! (розовый.) Сейчас Аля и няня идут гулять, отправлю их на почту. Простите, ради Бога, за такое короткое письмо, а то пришлось бы отправлять его только завтра. Очень Вас люблю. Целую Вас.
М.
— Бальмонт в восторге от стихов Макса и поместил их в какую-то однодневку-газету с другими стихами.[370] Я недавно встретила его на улице.
— Борис занялся театральной антрепризой, снял целый ряд помещений в разных городах, у него будет играть Радин.[371]
Москва, 27-го русского февраля 1921 г.
Мой Сереженька!
Если Вы живы — я спасена.
18-го января было три года, как мы расстались. 5-го мая будет десять лет, как мы встретились.
Але уже восемь лет, Сереженька!
— Мне страшно Вам писать, я так давно живу в тупом задеревенелом ужасе, не смея надеяться, что живы — и лбом — руками — грудью отталкиваю то, другое. — Не смею. — Вот все мои мысли о Вас.
Не знаю судьбы и Бога, не знаю, что им нужно от меня, что задумали, поэтому не знаю, что думать о Вас. Я знаю, что у меня есть судьба. — Это страшно. —
Если Богу нужно от меня покорности, — есть, смирения — есть — перед всем и каждым! — но, отнимая Вас у меня, он бы отнял жизнь — жизнь, разве ему недописано
А прощать Богу чужую муку — гибель — страдания, — я до этой низости, до этого неслыханного беззакония никогда не дойду. — Другому больно, а я прощаю! Если хочешь поразить меня, рази — меня — в грудь!
Мне трудно Вам писать.
Быт, — всё это такие пустяки! Мне надо знать одно — что Вы живы.
А если Вы живы, я ни о чем не могу говорить: лбом в снег!
Мне трудно Вам писать, но буду, потому что 1/1000000 доля надежды: а вдруг?! Бывают же чудеса! —
Ведь было же 5-ое мая 1911 г. — солнечный день — когда я впервые на скамейке у моря увидела Вас. Вы сидели рядом с Лилей, в белой рубашке. Я, взглянув, обмерла: «— Ну, можно ли быть таким прекрасным? Когда взглянешь на такого — стыдно ходить по земле!»
Это была моя точная мысль, я помню.
— Сереженька, умру ли я завтра или до 70 лет проживу — всё равно — я знаю, как знала уже тогда, в первую минуту: — Навек. — Никого другого.
— Я столько людей перевидала, во стольких судьбах перегостила, — нет на земле второго Вас, это для меня роковое.
Да я и не хочу никого другого, мне от всех брезгливо и холодно, только моя легко взволнованная играющая поверхность радуется людям, голосам, глазам, словам. Всё трогает, ничто не пронзает, я от всего мира заграждена — Вами. Я просто НЕ МОГУ никого любить!
Если Вы живы — тот кто постарается доставить Вам это письмо — напишет Вам о моей внешней жизни. — Я не могу. — Не до этого и не в этом дело.
Если Вы живы — это такое страшное чудо, что ни одно слово не достойно быть произнесенным, — надо что-то другое.
Но, чтобы Вы не слышали горестной вести из равнодушных уст, — Сереженька, в прошлом году, в Сретение, умерла Ирина. Болели обе, Алю я смогла спасти, Ирину — нет.
Сереженька, если Вы живы, мы встретимся, у нас будет сын. Сделайте как я: НЕ помните.
Не для Вашего и не для своего утешения — а как простую правду скажу: Ирина была очень странным, а может быть вовсе безнадежным ребенком, — все время качалась, почти не говорила,