ведь помните наш первоначальный план композиции этой трагедии. Всю прозаическую сторону, как и весь сценарий, мы с вами приняли на себя, диалог клоунов (могильщиков), ведомый в плане обозрения, был поручен Вл. Маяковскому и, наконец, стихотворную часть я, с вашего ведома, предложил Марине Цветаевой, как своего рода спецу.
Теперь, получив от нее отказ с оттенком отгораживания от «переделок» вообще, я пользуюсь случаем, чтобы в печати указать М. Цветаевой на неосновательность ее опасений. Одно из лучших ее лирических стихотворений «Я берег покидал туманный Альбиона» начинается с приводимой здесь строчки Батюшкова и являет в этом смысле лучший образец переделки.
О допустимости переделок вообще лучше не говорить. Даже такая плохая переделка, как канонизированная «общественным мнением» переделка «Турандот» Шиллером по Гоцци (!) мало кого возмущала. Не в переделках «вообще» тут дело…
Что же касается до того, что вы уловили в натуре этого поэта, то должен сказать, что это единственно и мешает ей из барда теплиц вырасти в народного поэта.
Вал. Бебутов
Этим эпизодом ограничивается несостоявшееся сотрудничество Цветаевой с Мейерхольдом. Больше они друг о друге никогда не писали.
КУЗНЕЦОВОЙ М. И
16-го русского марта 1921 г. — Москва.
Дорогая Мария Ивановна!
Помню и люблю Вас. О Борисе[523] горевала и горюю, смерти его не верю и ее не принимаю, — приходится верить в бессмертие души!
Приветствую и люблю Вашу дочку,[524] — дай Бог ей счастья! — Пришлите, если сможете, два словечка о себе и о ней.
Аля большая, худая, — белокурый Сережа, похожа на мальчика, помнит, как мы с ней ночевали у Вас, — пестрая шаль, беспорядок, высота, наш общий смех перед сном. Бориса помнит ясно, — как они играли в шахматы и как ели какое-то розовое сладкое.
— Ах! —
Жалко Бориса. Больше, чем могу сказать, в нем я потеряла самого настоящего брата, не могу смириться.
Целую Вас нежно. Вас и Ирину.
МЦ.
Вера Эфрон, загубившая, выбросившая на улицу мою Ирину, после 7-летних колебаний сошлась с М. С. Фельдштейном, а через месяц ожидает ребенка. Эва[525] с детьми за границей. Ася Жуковская вышла замуж за Серейского,[526] тоже ожидает.
АХМАТОВОЙ А. А
Москва, 26-го русского апреля 1921 г.
Дорогая Анна Андреевна!
Так много нужно сказать — и так мало времени! Спасибо за очередное счастье в моей жизни — «Подорожник». Не расстаюсь, и Аля не расстается. Посылаю Вам обе книжечки,[527] надпишите.
Не думайте, что я ищу автографов, — сколько надписанных книг я раздарила! — ничего не ценю и ничего не храню, а Ваши книжечки в гроб возьму — под подушку!
Еще просьба: если Алконост[528] возьмет моего «Красного Коня» (посвящается Вам) — и мне нельзя будет самой держать корректуру, — сделайте это за меня, верю в Вашу точность.
Вещь совсем маленькая, это у Вас не отнимет времени. Готовлю еще книжечку: «Современникам»[529] — стихи Вам, Блоку и Волконскому. Всего двадцать четыре стихотворения. Среди написанных Вам есть для Вас новые.
Ах, как я Вас люблю, и как я Вам радуюсь, и как мне больно за Вас, и высóко от Вас! — Если были бы журналы, какую бы я статью о Вас написала! — Журналы — статью — смеюсь! — Небесный пожар!
Вы мой самый любимый поэт, я когда-то — давным-давно — лет шесть тому назад — видела Вас во сне, — Вашу будущую книгу: темно-зеленую, сафьянную, с серебром — «Словеса золотые», — какое-то древнее колдовство, вроде молитвы (вернее — обратное!) — и — проснувшись — я знала, что Вы ее напишете.
Мне так жалко, что все это только слова — любовь — я так не могу, я бы хотела настоящего костра, на котором бы меня сожгли.
Я понимаю каждое Ваше слово: весь полет, всю тяжесть. «И шпор твоих легонький звон»,[530] — это нежнее всего, что сказано о любви.
И это внезапное — дико встающее — зрительно дикое «ярославец».[531] — Какая Русь!
Напишу Вам о книге еще.
Как я рада им всем трем — таким беззащитным и маленьким! Четки — Белая Стая — Подорожник. Какая легкая ноша — с собой! Почти что горстка пепла.
Пусть Блок (если он повезет рукопись) покажет Вам моего Красного Коня. (Красный, как на иконах.) — И непременно напишите мне, — больше, чем тогда! Я ненасытна на Вашу душу и буквы.
Целую Вас нежно, моя страстнейшая мечта — поехать в Петербург. Пишите о своих ближайших судьбах, — где будете летом, и всё.
Ваши оба письмеца ко мне и к Але — всегда со мной.
МЦ.
31-го русского августа 1921 г.
Дорогая Анна Андреевна! Все эти дни о Вас ходили мрачные слухи, с каждым часом упорнее и неопровержимей.[532] Пишу Вам об этом, потому что знаю, что до Вас все равно дойдет — хочу, чтобы по крайней мере дошло верно. Скажу Вам, что единственным — с моего ведома — Вашим другом (друг — действие!) — среди поэтов оказался Маяковский, с видом убитого быка бродивший по картонажу «Кафе Поэтов».[533]
Убитый горем — у него, правда, был такой вид. Он же и дал через знакомых телеграмму с запросом о Вас, и ему я обязана второй нестерпимейшей радостью своей жизни (первая — весть о Сереже, о котором я ничего не знала два года). Об остальных (поэтах) не буду рассказывать — не потому, что это бы Вас огорчило: кто они, чтобы это могло Вас огорчить? — просто не хочется тупить пера.
Эти дни я — в надежде узнать о Вас — провела в кафе поэтов — чтó за уроды! чтó за убожества! чтó за ублюдки! Тут всё: и гомункулусы, и автоматы, и ржущие кони, и ялтинские проводники с накрашенными губами.
Вчера было состязание: лавр — титул соревнователя в действительные члены Союза. Общих два русла: Надсон и Маяковский. Отказались бы и Надсон и Маяковский. Тут были и розы, и слезы, и пианисты, играющие в четыре ноги по клавишам мостовой… и монотонный тон кукушки (так начинается один стих!), и поэма о японской девушке, которую я любил (тема Бальмонта, исполнение Северянина) —
Это было у моря,
Где цветут анемоны…
Где встречается редко
Городской экипаж…[534]
Но самое нестерпимое и безнадежное было то, что больше всего ржавшие и гикавшие — сами такие же, — со вчерашнего состязания.
Вся разница, что они уже поняли немодность Северянина, заменили его (худшим!) Шершеневичем.[535]
На эстраде — Бобров, Аксенов, Арго,[536] Грузинов.[537] — Поэты.
_______
И — просто шантанные номера…
________
Я, на блокноте, Аксенову: «Господин Аксенов, ради Бога, — достоверность об Ахматовой». (Был слух, что он видел Маяковского.) «Боюсь, что не досижу до конца состязания».
И учащенный кивок Аксенова. Значит — жива.
________
Дорогая Анна Андреевна, чтобы понять этот мой вчерашний вечер, этот аксеновский — мне — кивок, нужно было бы знать три моих предыдущих дня — несказáнных. Страшный сон: хочу проснуться — и не могу. Я ко всем подходила в упор, вымаливала Вашу жизнь. Еще бы немножко — я бы словами сказала: «Господа, сделайте так, чтобы Ахматова была жива!»…Утешила меня Аля: «Марина! У нее же — сын!»
________
Вчера после окончания вечера просила у Боброва командировку: к Ахматовой. Вокруг смеются. «Господа! Я вам десять вечеров подряд буду читать бесплатно — и у меня всегда полный зал!»
Эти три дня (без Вас) для меня Петербурга уже не существовало, — да что Петербурга… Вчерашний вечер — чудо: «Стала облаком в славе лучей».[538]
На днях буду читать о Вас — в первый раз в жизни: питаю отвращение к докладам, но не могу уступить этой чести другому! Впрочем, всё, что я имею сказать, — осанна!
Кончаю — как Аля кончает письма к отцу:
Целую и низко кланяюсь.
МЦ.
Bellevue, 12-го ноября 1926 г.
Дорогая Анна Андреевна,
Пишу Вам по радостному поводу Вашего приезда — чтобы сказать Вам, что все, в беспредельности доброй воли — моей и многих — здесь, на месте, будет сделано.
Хочу знать, одна ли Вы едете или с семьей (мать, сын). Но как бы Вы ни ехали, езжайте смело. Не скажу сейчас в подробностях Вашего здешнего устройства, но обеспечиваю Вам наличность всех.
Еще одно: делать Вы всё будете как Вы хотите, никто ничего Вам навязывать не будет, а захотят — не смогут: не навязали же мне!
Переборите «аграфию» (слово из какой-то Вашей записочки) и напишите мне тотчас же: когда — одна или с семьей — решение или мечта.
Знайте, что буду встречать Вас на вокзале.
Целую и люблю — вот уже 10 лет (Лето 1916 г., Александровская слобода, на войну уходил эшелон).[539]
М.
Знаете ли Вы, что у меня сын 1 год 9 месяцев — Георгий? А маленькая Аля почти с меня? (13 лет).
Адрес: Bellevue (Seine et Oise)
Près Paris, 31, Boulevard Verdun.
Отвечайте сразу. А адрес перепишите на стенку, чтобы не потерять.
КУЗМИНУ М. А
Дорогой Михаил Алексеевич,
Мне хочется рассказать Вам две мои встречи с Вами, первую в январе 1916 г., вторую — в июне 1921 г. Рассказать как совершенно постороннему, как рассказывала (первую) всем, кто меня спрашивал: — «А Вы знакомы с Кузминым?» — Да, знакома, т. е. он наверное меня не помнит, мы так мало виделись, только раз, час — и было так много людей… Это было в 1916 г., зимой, я в первый раз в жизни была в Петербурге. Я дружила тогда с семьей Каннегисеров (Господи, Леонид!),[540] они мне показывали Петербург. Но я близорука — и был такой мороз — и в Петербурге так много памятников — и сани так быстро летели — все слилось, только и осталось от Петербурга, что стихи Пушкина и Ахматовой. Ах, нет: еще камины. Везде, куда меня приводили, огромные мраморные камины, — целые дубовые рощи сгорали! — и белые медведи на полу (белого медведя — к огню! — чудовищно!), и у всех молодых людей проборы — и томики Пушкина в руках, и налакированные ногти, и налакированные головы — как черные зеркала. (Сверху — лак, а под лаком — д — к!) О, как там любят стихи! Я за всю свою жизнь не сказала столько стихов, сколько там, за две недели. И там совершенно не спят. В 3 ч. ночи звонок по телефону. — «Можно придти?» — «Конечно, конечно, у нас только собираются». И так — до утра. Но северного сияния я, кажется, там не видала.
— То есть…
— Ах, да, это не там Северное сияние, — Северное сияние в Лапландии, — там белые ночи. Нет, там ночи обыкновенные, т. е. белые, но как и в Москве — от снегу.
— Вы хотели рассказать о Кузмине…
— Ах, да, т. е. рассказывать собственно нечего, мы с ним трех слов не сказали.