Ты мне насквозь родной, такой же страшно, жутко родной, как я сама, без всякого уюта, как горы. (Это не объяснение в любви, а объяснение в судьбе.)
________
Когда я думаю о жизни с Вами, Борис, я всегда спрашиваю себя: как бы это было?
Я приучила свою душу жить за окнами, я на нее в окно всю жизнь глядела — о только на нее! — не допускала ее в дом, как не пускают, не берут в дом дворовую собаку или восхитительную птицу. Душу свою я сделала своим домом (maison son lande), но никогда дом — душой. Я в жизни своей отсутствую, меня нет дома. Душа в доме, — душа-дома, для меня немыслимость, именно не мыслю.
Борис, сделаем чудо.
Когда я думаю о своем смертном часе, я всегда думаю: кого? Чью руку? И — только твою! Я не хочу ни священников, ни поэтов, я хочу того, кто только для меня одной знает слова, из-за, через меня их узнал, нашел. Я хочу такой силы в телесном ощущении руки. Я хочу твоего слова, Борис, на ту жизнь.
________
Наши жизни похожи, я тоже люблю тех, с кем живу, но это — доля. Ты же — воля моя, та, пушкинская, взамен счастья (я вовсе не думаю, что была бы с тобой счастлива! Счастье? Pour la galerie und fur den Pöbel![609]
Ты — мой вершинный брат, все остальное в моей жизни — аршинное.
________
«Игра слов и смыслов», — какую-нибудь книгу свою я так назову.
Борис, а ты помнишь Лилит? Борис, а не было ли кого-нибудь до Адама?
________
Твоя тоска по мне — тоска Адама по Лилит, до — первой и нечислящейся. (Отсюда моя ненависть к Еве!)
________
Жена Эренбурга рассказывала, как вы вместе ехали на вокзал (они уезжали, Вы провожали). «Был замечательный вечер». Борис, это ты со мной ехал на вокзал, меня провожал.
Только не на глазах встречу, только не на глазах!
________
Все стихи и вся музыка — обещания обетованной земли, которой нет. Поэтому — безответственно и беспоследственно Они — сами — то!
________
Борис, а ты — верный. Ты слишком тяжел, чтобы постоянно перемещаться. Демона, любящего (или губящего) десять Тамар, я не мыслю. Думал ли ты когда-нибудь о смехотворной (жалкой) стороне Дон-Жуана? Любуясь им, я бы не могла любить его: мне было бы неловко, что после меня можно любить еще кого-нибудь.
________
Борис Пастернак — это так же верно, как Монблан и Эльбрус: ведь они не сдвинутся! А Везувий, Борис, сдвигающий и не сдвигающийся! Все можно понять через природу, всего человека, — даже тебя, даже меня.
________
Тогда — парнасцы, сейчас — везувийцы (мое слово). И первые из них — ты, я.
________
Это я случайно, Борис, из тетрадки для стихов, остальное развеялось и размылось. Ведь моя жизнь — неустанный разговор с тобой. Пишу тебе на листе из той же тетради, это самое мое собственное, вроде как на куске души. Чтобы ты лучше понял меня: у меня есть чудная бумага, целый блокнот, мужской, вроде пергамента, но писать тебе на бумаге, подаренной другим — двойная измена: обоим (ведь по отношению к нему ты — другой!) Есть вещи щемящие.
Измена — чудесное слово, вроде: разлука. Ножевое, ножевое. И только звук его знаю, смысл — нет. Изменить можно только государю, т. е. высшему, а как я ему изменю, когда оно во мне? В быту это есть — измена, сам быт — измена: души. Изменять с душой быту — ничего, кажется, другого в жизни не делала. Понимаете, иное деление, чем любовник и муж.
________
Я живу возле Праги, безвыездно и невылазно, никого не вижу, кроме Али и Сережи. Много стихов. Скоро выходит моя книга,[610] может быть получишь одновременно с письмами. Следующий — далекий — этап: Париж. С тобою бы хотела встретиться через год: 1-го мая 1926 г. (а рука по привычке души пишет 25 г..!). Сейчас я совсем связана: мальчиком и новизной чувства к нему. А тогда ему будет больше года, я уже буду знать, что у меня за сын и наверно — что у меня сын.
Ты ведь можешь любить чужого ребенка как своего? У меня все чувство, что я умру, а вам вместе жить, точно он ровесник тебе, а не твоему сыну.
Борис, думай о мне и о нем, благослови его издалека. И не ревнуй, потому что это не дитя услады.
Посвящаю его тебе как божеству.
МЦ.
Мой адрес: Všenory, č. 23 (p.p. Dobrichovice) u Prahy — мне.
Чехо-Словакия.
Прага, 26-го мая 1925 г.
Борис!
Каждое свое к Вам я чувствую предсмертным, а каждое Ваше ко мне — последним. О, как я это знала, когда Вы уезжали.
Это письмо к Вам второе после рождения сына. Повторю вкратце: сын мой Георгий родился 1-го февраля, в воскресенье, в полдень. В секунду его рождения взорвался разлитой возле постели спирт, и он был явлен во взрыве. (Достоин был бы быть Вашим сыном, Борис!) Георгий, а не Борис, потому что Борис — тайное, ставшее явным. Я это поняла в те первые 10 дней, когда он был Борисом. — Почему Борис? — Потому что Пастернак. — И так всем и каждому. И Вы выходили чем-то вроде заочного крестного отца (православного!) Вы, которому я сына своего посвящаю, как древние — божеству! «В честь» — когда я бы за Вас — жизнь отдала! (Ваша стоит моей. В первый раз.) Обо всем этом я Вам уже писала, если дошло, простите за повторение.
Георгий же в честь Москвы[611] и несбывшейся Победы. Но Георгием все-таки не зову, зову Мур — от кота, Борис, и от Германии,[612] и немножко от Марины. На днях ему 4 месяца, очень большой и крупный, говорит (совершенно явственно, с французским r: «Reuret»), улыбается и смеется. Еще — воет, как филин. Белые ресницы, и брови, синие, чуть раскосые (будут зеленые) глаза, горбонос. Навостренные сторожкие ушки демоненка или фавна (слух!). Весь в меня. Вы его будете любить и Вы должны о нем думать. Ваш старше всего на два, нет, на 11/2 года. Будут друзья. (Ваше имя он будет знать раньше, чем Ваш — мое!)
Вспоминаю Ваши слова об отцовстве в изумительных Ваших «Воздушных путях». Я бы предложила такую формулу: Вокруг света (моряк) и вокруг вселенной (отец). Ибо колыбель — единственная достоверная вселенная: несбывшийся, т. е. беспредельный человек. И единственное мое представление о бесконечности — Вы, Борис. Не из-за любви моей к Вам, любовь — из-за этого.
— Вот Вам мой «Молодец», то, что я кончала, когда Вы уезжали. После него, из больших вещей: «Поэма Горы», «Поэма Конца», «Тезей»… Ты все это получишь.
А ты знаешь, откуда посвящение к «Мóлодцу»? Из русской былины «Морской царь и Садко». Когда я прочла, я сразу почувствовала тебя и себя, а сами строки — настолько своими, что не сомневалась в их авторстве лет триста-пятьсот назад. Только ты никому не говори — про Садко, пускай ищут, свищут, я нарочно не проставила, пусть это будет наша тайна — твоя и моя.
А ты меня будешь любить больше моих стихов (— Возможно? — да). Народ больше, чем Кольцова?[613] Так вот: мои стихи — это Кольцов, а я — народ. Народ, который никогда себя до конца не скажет, п. ч. конца нет, неиссякаем. Ведь только за это ты меня любишь — за Завтра, за за пределом стран. Ох, Борис! Когда мы встретимся, это, правда, гора сойдется с горой: Моисеева — с Зевесовой. Не Везувий и Этна, там взрывы земного огня, здесь — свыше: все небо в двух, в одной молнии. Саваоф и Зевес. — Едино. — Ах!
Борис, а нам с тобой не жить. Не потому, что ты — не потому что я (любим, жалеем, связаны), а потому что и ты и я из жизни — как из жил! Мы только (!) встретимся. Та самая секунда взрыва, когда еще горит фитиль и еще можно остановить и не останавливаешь.
Есть сухой огонь (весь «Мóлодец») вообще, вчитайся, я тебя очень прошу. Сказку эту («Упырь») можешь найти в 5-томном издании Афанасьева (кажется, III том), сделай мне радость, прочти.
А взрыв не значит поцелуй, взрыв — взгляд, то, что не длится. Я даже не знаю, буду ли я тебя целовать.
________
Напиши мне. До сентября я достоверно в Чехии. Потом, быть может, Париж. В Париже же встретимся. Не в самом — съедемся так, чтобы полдороги ты, полдороги я (Гора с горой). И, конечно, в Веймаре. Только напиши, когда.
Пишу в 6 ч. утра, под птичий свист.
Марина
Адрес: Чехословакия, Vsenory, č. 23 (р. р. Dobhchovice) u Prahy — мне —
Вшеноры, близ Праги, 14 19?-го июля 1925 г.
Борис,
первое человеческое письмо от тебя (остальные Geistbriefe)[614] и я польщена, одарена, возвеличена. Ты просто удостоил меня своего черновика.
А вот мой черновик — вкратце: 8 лет (1917–1925 гг.) киплю в быту, я тот козел, которого беспрестанно заре- и недорезывают, я сама то варево, которое непрестанно (8 ллет) кипит у меня на примусе. Моя жизнь — черновик, перед которым — посмотрел бы! — мои черновики — белейшая скатерть. Презираю себя за то, что по первому зову (1001 в день!) быта (NB! быт — твоя задолженность другим) — срываюсь с тетрадки, и НИКОГДА обратно.
Во мне — протестантский долг, перед которым моя католическая — нет! — моя хлыстовская любовь (к тебе) — пустяк.
Ты не думай, что я живу «заграницей», я живу в деревне, с гусями, с водокачками. И не думай: деревня: идиллия: свои две руки и ни одного своего жеста. Деревьев не вижу, дерево ждет любви (внимания), а дождь мне важен, поскольку просохло или не просохло белье. День: готовлю, стираю, таскаю воду, нянчу Георгия (51/2 месяцев, чудесен), занимаюсь с Алей по-французски, перечти Катерину Ивановну из «Преступления и наказания», это я. Я неистово озлоблена. Целый день киплю в котле. Поэма «Крысолов» пишется уже четвертый месяц, не имею времени подумать, думает перо. Утром 5 минут (время присесть), среди дня — 10 минут, ночь моя, но ночью не могу, не умею, другое внимание, жизнь не в себя, а из себя, а слушать некого, даже шумов ночи, ибо хозяева запирают выходную дверь (ах, все мои двери входные, тоска по выходной — понимаешь!?) с 8 ч. вечера, а у меня нет ключа. Борис, я вот уже год живу фактически взаперти. У тебя хоть между домом и редакцией, редакцией и редакцией отрывки тротуара, я живу в котловине, задушенная холмами, крыша,