превышением прав («поэт» здесь ничего не значит, самая жалкая из отговорок. Здесь — чистоганом).
________
Ущемленная гордость, Борис. На горе я не хуже горца, на море я — даже не пассажир: дачник. Дачник, любящий океан… Плюнуть!
________
Рильке не пишу. Слишком большое терзание. Бесплодное. Меня сбивает с толку — выбивает из стихов — вставший Nibelun-genhort[623] — легко справиться?! Ему — не нужно. Мне — больно. Я не меньше его (в будущем), но — я моложе его. На много жизней. Глубина наклона — мерило высоты. Он — глубокó наклоняется ко мне — может быть глубже, чем… (неважно!) — что я почувствовала? ЕГО РОСТ. Я его и раньше знала, теперь знаю его на себе. Я ему писала: я не буду себя уменьшать, это Вас не сделает выше (меня не сделает ниже!), это Вас сделает только еще одиноче, ибо на острове, где мы родились — все — как мы.
Durch alle Welten, durch alle Gegenden an alien Wegenden
Das ewige Paar der sich — Nie — Begegnenden.[624]
Само пришло, двустишием, как приходит всё. Итог какого-то вздоха, к которому никогда не прирастет предпосылка.
Для моей Германии нужен был весь Рильке. Как обычно, начинаю с отказа.
________
О Борис, Борис, залечи, залижи рану. Расскажи, почему. Докажи, что всё тáк. Не залижи, — выжги рану! «Вкусих мало мёду»[625] — помнишь? Чтó — мед!
________
Люблю тебя. Ярмарка, ослиные таратайки, Рильке — всё, всё в тебя, в твою огромную реку (не хочу — море!). Я так скучаю по тебе, точно видела тебя только вчера.
М.
II
St. Gille-sur-Vie, 25-го мая 1926 г.
Борис, ты меня не понял. Я так люблю твое имя, что для меня не написать его лишний раз, сопровождая письмо Рильке, было настоящим лишением, отказом. То же, что не окликнуть еще раз из окна, когда уходят (и с уходящим, на последующие десять минут, всё. Комната, где даже тебя нет. Одна тоска расселась).
Борис, я сделала это сознательно. Не ослабить удара радости от Рильке. Не раздробить его на два. Не смешать двух вод. Не превратить твоего события в собственный случай.[626] Не быть ниже себя. Суметь не быть.
(Я бы Орфею сумела внушить: не оглядывайся!) Оборот Орфея — дело рук Эвридики. («Рук» — через весь коридор Аида!) Оборот Орфея — либо слепость ее любви, невладение ею (скорей! скорей!) — либо — о, Борис, это страшно — помнишь 1923 год, март, гору, строки:
Не надо Орфею сходить к Эвридике
И братьям тревожить сестер[627] —
либо приказ обернуться — и потерять. Все, что в ней еще любило — последняя память, тень тела, какой-то мысок сердца, еще не тронутый ядом бессмертья, помнишь?
—…С бессмертья змеиным укусом
Кончается женская страсть![628]
все, что еще отзывалось в ней на ее женское имя, — шло за ним, она не могла не идти, хотя может быть уже не хотела идти. Так, преображенно и возвышенно, мне видится расставание Аси с Белым[629] — не смейся — не бойся.
В Эвридике и Орфее перекличка Маруси с Мóлодцем — не смейся опять! — сейчас времени нет додумать, но раз сразу пришло — верно. Ах, может быть, просто продленное «не бойся» — мой ответ на Эвридику и Орфея. Ах, ясно: Орфей за ней пришел — жить, тот за моей — не жить. Оттого она (я) так рванулась. Будь я Эвридикой, мне было бы… стыдно — назад!
О Рильке. Я тебе о нем уже писала. (Ему не пишу.) У меня сейчас покой полной утраты — божественного ее лика — отказа. Пришло само. Я вдруг поняла. А чтобы закончить с моим отсутствием в письме (я так и хотела: явно, действенно отсутствовать — Борис, простая вежливость не совсем или совсем не простых вещей. — Вот. —
Твой чудесный олень с лейтмотивом «естественный».[630]
Я слышу это слово курсивом, живой укоризной всем, кто не. Когда олень рвет листья рогами — это естественно (ветвь — рог — сочтутся). А когда вы с электрическими пилами — нет. Лес — мой. Лист — мой. (Тáк я читала?) И зеленый лиственный костер над всем. — Так? —
Борис, когда мне было шесть лет, я читала книжку (старинную, переводную) «Царевна в зелени».[631] Не я — мать читала вслух. Там два мальчика убежали из дому, один: Клод Бижар (Claude Bigeard — Бижар — сбежал — странно?), один отстал, другой остался. Оба искали царевну в зелени. Никто не нашел. Только последнему вдруг неожиданно хорошо стало. И какой-то фермер. Вот все, что я помню. Когда мать проставила голосом последнюю точку — и — паузой — конечное тире, она спросила:
«Ну, дети, кто же была эта царевна в зелени?» Брат (Андрей) сразу ответил: «Почем я знаю», Ася, заминая, начала ластиться, а я только покраснела. И мать, зная меня и эти вспышки: — «Ну, а ты как думаешь?» — «Это была… это была… НАТУРА!» — «Натура? Ах ты! — Умница». (Правда, ответ запоздал нá век? 1800 г. — Руссо.)[632] Мать меня поцеловала и обещала мне, вне всякой педагогики, в награду (спохватившись, скороговоркой): «за то, что хорошо слушала»… книжку. И подарила. Но гнуснейшую: Mariens Tagebuch Машин дневник (нем.).[633] и, что еще хуже: Машин дневник, противоестественный, потому что Маша — и тетя Гильдеберта, и праздник «Трех королей» (Dreikonigsfest), и прочее. Противоестественный потому еще, что мир непреложно делился на богатых девочек и бедных мальчиков, и богатые девочки этих бедных мальчиков, сняв с себя (!) одевали (в юбки, что ли?). Аля эту книгу читала и утверждает, что там тоже был мальчик, который тоже сбежал в лес (потому что его бил сапожник), но вернулся. Словом: НАТУРА (как — часто) повлекла за собой противоестественность. Эту ли горькую расплату за свою природу имела в виду мать, даря? Не знаю.
________
Борис, я только что с моря и поняла одно. Я постоянно, с тех пор как впервые не полюбила,[634] порываюсь любить его, в надежде, что может быть выросла, изменилась, ну просто: а вдруг понравится? Точь-в-точь как с любовью. Тождественно. И каждый раз: нет, не мое, не могу. То же страстное въигрыванье (о, не заигрыванье! никогда), гибкость до предела, попытка проникнуть через слово (слово ведь больше вещь, чем вещь: оно само — вещь, которая есть только — знак. Назвать — овеществить, а не развоплотить) — и — отпор.
И то же неожиданное блаженство, которое забываешь, как только вышел (из воды, из любви) — невосстановимое, нечислящееся. На берегу я записала в книжку, чтобы тебе сказать. Есть вещи, от которых я в постоянном состоянии отречения:
море, любовь. А знаешь, Борис, когда я сейчас ходила по пляжу, волна явно подлизывалась. Океан, как монарх, как алмаз: слышит только того, кто его не поет. А горы — благодарны (божественны).
Дошла ли наконец моя? (Поэма Горы.) Крысолова, по возможности читай вслух, полувслух, движением губ. Особенно «Увод».[635] Нет, всё, всё. Он как «Мóлодец» писан с голосу.
________
Мои письма не намеренны, но и тебе и мне нужно жить и писать. Просто — перевожу стрелку. Ту вещь о тебе и мне почти кончила.[636] (Видишь, не расстаюсь с тобой!) Впечатление: от чего-то драгоценного, но — осколки. До чего слово открывает вещь! Думаю о некоторых строках. — До страсти хотела бы написать Эвридику: ждущую, идущую, удаляющуюся. Через глаза или дыхание? Не знаю. Если бы ты знал, как я вижу Аид! Я, очевидно, на еще очень низкой ступени бессмертия.
________
Борис, я знаю, почему ты не идешь за моими вещами к Надежде Александровне.[637] От какой-то тоски, от самообороны, как бежишь письма, которое требует всего тебя. Кончится тем, что все пропадет, все мои Гёты! Не перепоручить (не перепоручишь) ли Асе? Жду Шмидта.
МЦ.
Я не слишком часто пишу? Мне постоянно хочется говорить с тобою.
III
26-го мая 1926 г., среда
Здравствуй, Борис! Шесть утра, все веет и дует. Я только что бежала по аллейке к колодцу (две разные радости: пустое ведро, полное ведро) и всем телом, встречающим ветер, здоровалась с тобой. У крыльца (уже с полным) вторые скобки: все еще спали — я остановилась, подняв голову навстречу тебе. Так я живу с тобой, утра и ночи, вставая в тебе, ложась в тебе.
Да, ты не знаешь, у меня есть стихи к тебе, в самый разгар Горы.[638] (Поэма Конца — одно. Только Гора раньше и — мужской лик, с первого горяча, сразу высшую ноту, а Поэма Конца уже разразившееся женское горе, грянувшие слезы, я, когда ложусь, — не я, когда встаю! Поэма горы — гора, с другой горы увиденная. Поэма Конца — гора на мне, я под ней). Да, и клином врезавшиеся стихи к тебе, недоконченные, несколько, взывание к тебе во мне, ко мне во мне.
…В перестрелку — скиф,
В христопляску — хлыст,
— Море! — небом в тебя отваживаюсь.
Останавливаюсь,
Настораживаюсь.
В каждой строчке: стой!
В каждой точке — клад.
— Око! — светом в тебя расслаиваюсь,
Расхожусь. Тоской
На гитарный лад
Перестраиваюсь,
Перекраиваюсь…[639]
Отрывок. Всего стиха не посылаю из-за двух незаткнутых дыр. Захоти — и стих будет кончен, и этот, и другие. Да, есть ли у тебя три стиха: Двое, посланные мною тебе летом 1924 г., два года назад, из Чехии. («Елена: Ахиллес // — Разрозненная пара»; «Так разминовываемся — мы»; «Знаю — один//Ты — равносущ// Мне».) Не забудь ответить. Тогда пришлю.[640]
Борис, у Рильке взрослая дочь,[641] замужем, где-то в Саксонии, и внучка Христина, двух лет. Был женат, почти мальчиком, два года — в Чехии — расплелось. Борис, последующее — гнусность (моя): мои стихи читает с трудом, хотя еще десять лет назад читал без словаря Гончарова. (И Аля, которой я это сказала, тотчас же: «Я знаю, знаю, утро Обломова, там еще сломанная галерея».) Гончаров — таинственно, а? Тут-то я и почувствовала. Когда Tzarenkreis[642] — из тьмы времен — прекрасно, когда Обломов — уже гораздо хуже. Преображенный — Рильке (родительный падеж, если хочешь Рильке’м) Обломов. Какая растрата! В этом я на секунду увидела его иностранцем, т. е. себя русской, а его немцем! Унизительно. Есть мир каких-то твердых (и низких, твердых в своей низости) ценностей, о котором ему, Рильке, не должно знать ни на каком языке. Гончаров (против которого, житейски, в смысле истории русской литературы такой-то четверти века ничего не имею) на устах Рильке слишком теряет. Нужно быть милосерднее.
(Ни о дочери, ни о внучке, ни о Гончарове — никому. Двойная ревность. Достаточно одной.)
________
Что еще, Борис? Листок кончается, день начался. Я только что с рынка. Сегодня в поселке праздник