дом, — даже запертой!). Он очень одинокий человек: уединенный дух и одинокая бродячая кость. Его не надо жалеть, но над ним надо задуматься. Я бы на Вашем месте дружила: заходила иногда, заводила, — он любит мрачные углы, подозрительные закоулки — tout comme Vous.[737]
Он отлично знает живопись, и как творческий дух — всегда неожиданен. Его общепринятостями (даже самыми модными!) не собьешь.
И вообще это знакомство, которое стоит длить. Это последние отлетающие лебеди того мира! (NB! Если Сергей Михайлович лебедь, то — черный. Но он скорей старый орел.)
_______
А мы судимся. Да, дитя мое, самым мрачным образом. Хозяева подали жалобу, староста пришел и наорал (предлог: сырые стены и немытый пол) и вот завтра в ближайшем городке — явка. Мы всю зиму прожили в этой гнилой дыре, где несмотря на ежедневную топку со стен потоки струились и по углам грибы росли, — и вот теперь, когда пришло лето, когда везде — рай, — «Испортили комнату, — убирайтесь на улицу». Сережа предстоящим судом изведен, издерган, я вообще устала от земной жизни. Руки опускаются, когда подумаешь, сколько еще предстоит вымытых и невымытых полов, вскипевших и невскипевших молóк, хозяек, кастрюлек и пр.
Денег у меня никогда не будет, мне нужно мно — о — го: откупиться от всей людской низости: чтобы на меня не смел взглянуть прохожий, чтобы никогда, нигде не смел крикнуть кондуктор, чтобы мне никогда не стоять в передней, никогда и т. д.
На это не заработаешь.
________
Ах, как мне было хорошо в Берлине, как я там себя чувствовала человеком и как я здесь хуже последней собаки: у нее, пока лает, есть право на конуру и сознание конуры. У меня ничего нет, кроме ненависти всех хозяев жизни; за то, что я не как они. Но это шире крохотного вопроса комнаты, это пахнет жизнью и судьбой. Это нищий — пред имущими, нищий — перед неимущими (двойная ненависть), один перед всеми и один против всех. Это душа и туши, душа и мещанство. Это мировые силы столкнулись лишний раз! Не умею жить на свете!
________
Вы верите в другой мир? Я — да. Но в грозный. Возмездия! В мир, где царствуют Умыслы. В мир, где будут судимы судьи. Это будет день моего оправдания, нет, мало: ликования! Я буду стоять и ликовать. Потому что там будут судить не по платью, которое у всех здесь лучше, чем у меня, и за которое меня в жизни так ненавидели, а по сущности, которая здесь мне и мешала заняться платьем.
Но до этого дня — кто знает? — далёко, а перед глазами целая вереница людских и юридических судов, где я всегда буду неправой.
________
30-го нов(ого) апреля 1923 г.
Продолжаю письмо уже в Мокропсах. (Еще в Мокропсах! Toujours[738] Мокропсах!). Знаете, чем кончился суд? Сережа поехал с другим студентом (переводчиком), хозяин (обвинитель) студента принял за адвоката, испугался и шепотом попросил судью — попросить «пана Сергия» почаще мыть пол в комнате… «а то — блэхи» (блохи)!!! Судья пожал плечами. «Адвокат», учтя положение, заявил, что полы чисты как снег. Судья махнул рукой. Этим и кончилось. Первым (в Мокропсы) вернулся хозяин: в трауре, в цилиндре, — вроде гробовщика. Мрачно и молча поплелся к себе, переоделся и тут же огромной щеткой стал мыть одно учреждение (как раз под моим окном) — в сиденье которого потом, неизвестно почему, вбил два кола. (М.б. он считает нас за упырей? Помните, осиновый кол!)
Этим и кончилось.
(Цель обвинения была, ввиду сезона, выселить нас и взять вместо 220 крон — 350, а то больше!)
Все ваши принимали самое горячее участие в нашем суде и судьбе: и советовали, и направляли, Евгений Николаевич написал мне письмо к некому Чапеку (переводчику), — было очень трогательно.
Вся деревня на нашей стороне, а это больше, чем Париж, когда живешь в деревне!
Получила нынче письмо от моего дорогого Сергея Михайловича. Пишет, что был у Вас, очень доволен посещением. Утешьте его de vive voix[739] (Вы меня заражаете Францией!) в истории с Лукомским,[740] если ее знаете. Последний ведет себя как негодяй, прислал Сергею Михайловичу наглейшее письмо с упреками в неблагодарности, с попреками гостеприимством и прочими прелестями. Заведите речь, просто как художник, упомяните имя Лукомского, он Вам расскажет. (На меня не ссылайтесь!) Вам будет забавно послушать.
Лукомского я видела раз в Берлине: фамильярен, аферист и сплетник.
Нынче еду в Прагу на Штейнера.[741] (Вы кажется о нем слышали: вождь всей антропософии, Ася Белого[742] была его любимейшей ученицей.) Хочу если не услышать, то узреть. По более юным снимкам у него лицо Бодлера, г. е. Дьявола.
У нас дожди, реки, потоки. Весна тянется третий месяц, нудная. Пишу и этим дышу. Но очень хочется вон; прочь, — только не знаю: из Мокропсов или с этого света?
Целую нежно. Пишите.
МЦ.
Еще раз: горячее спасибо за Сергея Михайловича.
Приписка на полях:
Р. S. Похудела ли Цетлиниха?[743]
Ноябрь. Париж 1926 г.
Дорогая Людмила Евгеньевна! Спасибо за привет и память. И за те давние дары. Мур до сих пор ходит (NB! иносказательно) в Аленушкиной[744] голубой рубашечке.
Париж мне, пока, не нравится, — вспоминаю свой первый приезд, — головокружительную свободу. (16 лет — любовь к Бонапарту — много денег — мало автомобилей.) Теперь денег нет, автомобили есть, — и есть литераторы, мерзейшая раса, — и есть богатые — м. б. еще более мерзейшая. У меня все растет ирония, и все холодеет сердце. Реально — здесь — для устройства вечера стихов. К Рождеству ждем Сережу, м. б. удастся достать место, — иждивение его кончается.
Аля огромная, с двумя косами, веселая, очень гармоничная, — ни в Сережу, ни в меня. Мур чудный: 30 фунтов, с ярко-голубыми глазами, длиннейшими ресницами, отсутствующими бровями и проблематическими волосами. Красивые руки — пальцы сходят на нет. Будет скрипачом.
А я? Жизнь все больше и больше (глубже и глубже) загоняет внутрь. Иногда мне кажется, что это не жизнь и не земля — а чьи-то рассказы о них. Слушаю, как о чужой стране, о чужом путешествии в чужие страны. Мне жить не нравится и по этому определенному оттолкновению заключаю, что есть в мире еще другое что-то. (Очевидно — бессмертие.) Вне мистики. Трезво. Да! Жаль, что Вас нет. С Вами бы я охотно ходила — вечером, вдоль фонарей, этой уходящей и уводящей линией, которая тоже говорит о бессмертии.
МЦ.
— Наташе нужно в Америку. Одна сестра — замуж, другая — за океан.[745] А новый материк ведь не меньше человека?
СТРУВЕ П. Б
21-го сентября 1922 г.
Многоуважаемый Петр Бернардович,
Месяца два тому назад мною были переданы в Редакцию «Русской Мысли» стихи. Хотела бы знать о их судьбе и, если они приняты, получить гонорар. В «Воле России» я получала 2 кроны за строчку.
Одно стихотворение, как я уже говорила Вашему сыну. отпадает, ибо было напечатано Эренбургом в «Портретах русских поэтов».[746] («Ох грибок ты мой, грибочек…») Могу, если нужно, заменить его другим.
Податель сего письма, мой добрый знакомый Виталий Васильевич Зуев, живущий так же как и я, во Вшенорах, любезно взялся зайти в Редакцию. — Я в городе бываю редко и, к сожалению, всё в Ваши неурочные часы. Глеб Петрович предупреждал меня, что Вы очень заняты.
Прошу передать ответ и — если полагается — гонорар вышеназванному моему знакомому.
Простите за беспокойство. Шлю привет. — Когда-нибудь, надеюсь, познакомимся лично.
Марина Цветаева
Очень жалею, что не застала, мне сказали, что Вы принимаете по вторникам, в 6 ч.
Оставляю у вас статью о книге Волконского «Родина»,[747] не знаю, подойдет ли для Русской Мысли (если она будет выходить). Очень хотела бы, чтобы Вы просмотрели ее поскорее, у меня другого экземпляра нет, а в случае, если Русская Мысль не примет, мне надо стучаться в другие места.
Простите за почерк — замерзла. Шлю привет.
МЦветаева
Вшеноры, 4-го декабря 1924 г.
Вчера Сергей Яковлевич передал мне от Вашего имени деньги. Сердечное спасибо за внимание и доброту, — когда люди редко видятся, принято забывать.
Обращаюсь к Вам за советом: у меня до сих пор не издана книга так называемых «контр-революционных» стихов (1917–1921 г.), — все нашли издателей, кроме этой. Книжка небольшая, — страниц на 60. Некоторые из стихов печатались в «Русской Мысли». Хотелось бы, чтобы она существовала целиком, потому что, с моего ведома, такой книги еще не было.
Левые издательства, естественно, от нее отказываются.
Называется она «Лебединый стан», в России ее — изустно-хорошо знали.
Если есть какая-либо надежда на ее устройство — отзовитесь, тогда перепишу и представлю Вам.
Вопрос оплаты здесь второстепенен, — мне важно, чтобы тогдашний голос мой был услышан.
Привет и благодарность Вам и Нине Александровне.[748]
МЦветаева
Všenory, čislo 23 (P.P. Dobřichovice)
СУВЧИНСКОМУ П. П
5-го нового ноября 1922 г.
— Мы с Вами немножко знакомы. — Обращаюсь к Вам с просьбой: сообщите, пожалуйста, адрес Ильина[749] — Сергею Михайловичу Волконскому. Он его тщетно разыскивает всюду.
Адрес князя Волконского:
Paris Boulevard des Invalides
Rue Duroc, 2.
Простите, что так мало Вас зная — уже прошу, но мне о Вас много рассказывал Чабров.[750]
Шлю Вам привет.
Скоро выйдут две моих новых книги: «Царь-Девица» и «Ремесло». — Тогда пришлю.
Марина Цветаева
Прага, 1922 г.
Приписка на лицевой стороне открытки:
Здесь я живу и буду жить всю зиму. — Последний дом в деревне —
«Как одинок последний дом в деревне, —
Как будто он — последний в мире дом!»
(Rilke)[751]
Париж, 25-го января 1926 г.
Позвольте порадовать Вас еще десятком двадцатипятифранковых (хорошо словцо?) билетов, отравой — если не отрадой — на ровно десять дней и ссорой со столькими же буржуями.[752]
С искренним соболезнованием
Марина Цветаева
Приписка рукой С. Я. Эфрона:
Жду Вас, как было условлено, в пятницу.
Привет, С. Эфрон
Февраль 1926[753]
ШАТЕР (просто — костер — царственность — сирость).
В ШАТРЕ — и ОРДА, только за шатром. И мужское. Лучше Орды! Шатер — укрывающее, но не удушающее. Дом (или дворец) со сквозняком.[754]
А что у Гумилева — Шатер[755] — тем лучше! Гумилев — большой поэт, и такое воссоединение приятно. Кроме того, ШАТЕР — как простор — как костер — ДЛЯ ВСЕХ.
— Вот Вам Петр.[756] — МЦ.
Лондон, 11-го марта 1926 г.
Как мне в жизни не хватает старшего и как мне сейчас, в Лондоне, не хватает Вас! Мне очень трудно. Мой собеседник[757] молчит, поэтому говорю — я. И совсем не знаю, доходит ли и как доходит. Я ведь совсем не вожу людей, особенно вблизи, мне в отношении нужна твердая рука, меня ведущая, чтобы лейтмотив принадлежал не мне. И никто не хочет (м. б. не может!) этого взять на