чудо.
_______
Теперь о «Ремесле» (слове). В сознательном мире права я: ремесло, как обратное фабричному производству, артель — заводу, ремесленничество Средних Веков, — стихотворению К. Павловой и пр., но в мире бессознательном прáвы — Вы. Только не орудуйте логическими доводами! Это Вас в данный час не вывезет. Впрочем, на последний из Ваших доводов я польстилась: «Вы не только ежечасно выходите из пределов ремесла. Вы в них и не входите» — это прелестно, и верно, и мне от этого весело. Хотите, я Вам скажу, в чем главная уязвимость моего названия? Ремесло предполагает артель, это начало хоровое, над хором должен быть мастер/маэстро. У ремесленника должны быть собратья, — это какой-то круг. Ощущение со-(мыслия, — творчества, — любия и пр.) во мне совершенно отсутствует, я и взаимную любовь (там где только двое!) ощущаю как сопреступничество. Я и Вечность (круг!) ощущаю как прямую версту. Нюхом своим — Вы правы!
_______
Вы тонки. Вы не польститесь на «похвалу» (признание). Моей волей выявленному Вы предпочли помимо моей воли вставшее. Личный дар (признание) — всегда мал, важно не то, что нам дают, а тò, что — даже без ведома дающего — само дается. Воля вещи к бытию — и дающие и берущие — как орудие!
_______
Есть в Вашем письме одно место, над которым я задумалась, маленькая вставка, «случайность». Вы спрашиваете, где же я в «Психее»: в Мариуле или в Манон, — и: «Бдение — или Бессонница?»[1307] Сначала я Бдение приняла, как обратное Бессоннице, т. е. как сон, но сон обратен бдению, где же сопоставление? И вдруг — озарение — нет, не ошибка. Вы говорите именно тó, что хотите сказать, эти деления не-спать: бдение, как волевое, и бессонница, как страдательное (стихийное). Дитя, дитя, откуда?! Люди знают: спать (на то и ночь!), иногда: не-спать (голова болит, заботы) — но бдить, да еще сопоставляться с бессонницей…
Будь я Иоанном, мне бы Христос не давал спать, даже когда бы меня в постель гнал. Бдение, как потребность, стихия Бессонницы, пошедшая по руслу бдения, — Вам ясно? Вот мой ответ.
_______
Насчет реки — очень хорошо в «Психее». — Глубокó. — У меня где-то в записях есть: «У поэта не должно быть „лица“, у него должен быть голос, голос его — его лицо». («Лицо» здесь как чтó, голос — кáк.) А то ведь все сводится к вопросу «темы». Х пишет о Египте, Y — o смерти, Z — o XVIII в. и т. д. — Какая нищета! — Как собака, которая три раза крутится вокруг себя, чтобы лечь. И хвост тот же, и подстилка та же… (NB! Обожаю собак!)
_______
Есть у меня к Вам просьба (пока еще не деловая!). Не пишите без твердых знаков, это бесхвосто, это дает словам неубедительность и читающему — неуверенность! Пишите или совсем без ничего (по-новому!) или дайте слову и графически быть. Уверяю Вас, это «белогвардейщина» ни при чем, — ведь я согласна на красно-писание! — только не по-«земгорски» (горцы равнины!), не «неолиберальному», — пишите или как Державин (с Ъ) или как Маяковский! В этом отсутствующем Ъ, при наличии Ь — такая явная сделка!
И не употребляйте слово «игривость» — это затасканное слово, в конец испорченное: «игривый анекдот», «игривое настроение», что-то весьма подозрительное.
Замените: «игра», «пена». (Пример, «Где вы, в разгуле Мариулы или в пене Манон?»)
И не сердитесь на непрошеные советы, это не советы, а просьбы, а просьбы не только «непрошеные», — они сами просят!
_______
Ваше письмо меня тронуло. Продолжайте писать ко мне и памятуйте одно: я ничего не присваиваю. Все «сорвавшееся» в мире — мое, от первого Адама до последнего, отсюда полная невозможность хранить. В Вашем письме я вижу не Вас ко мне, а Вас — к себе. Я случайный слушатель, не скрою, что благодарный. Будемте так: продолжайте думать вслух, я хорошие уши, но этими ушами не смущайтесь и с ними не считайтесь. Пусть я буду для Вас тем вздохом — (или тем поводом к вздоху! — ) — единственным исходом для всех наших безысходностей!
Марина Цветаева
Теперь вспоминаю, смутно вспоминаю — и это глубокó между нами! когда я решила книгу назвать «Ремесло», у меня было какое-то неизреченное, даже недоощущенное чувство иронии, вызова.
— «Ну посмотрим, чтó за „Ремесло“!» И — в ответ все фурии ада и все сонмы рая!
Голубчик, Вы глубоко-правы, только Вы не так подошли, не оттуда повели атаку. Вы принизили понятие Ремесла, Вы же должны были вскрыть несоответствие между сим высоким понятием — и его недостойной носительницей.
Голубчик, Вы угадали интонацию, увидели — за сто верст! — начало моей усмешки. — «Что же это за „Ремесло“?!» Я сначала не угадала, подумала, что Вы просто не знаете РЕМЕСЛА ПЕСНИ. Ваш вопрос был глубже моего ответа. Вы глубокó-правы, я не могу этого от Вас скрыть, но это глубокó между нами. Пусть остальные верят и умиляются! И стрóят на этом — свое собственное ремесло!
_______
Теперь о делах:
«Драматические сцены» у меня могут быть готовы через месяц, — раньше ведь не нужно? В них войдут: «Метель», «Приключение», «Фортуна» и «Феникс» (последняя, т. е. одна третья сцена безграмотно и препакостно напечатана в Советской России под названием) «Конца Казановы». Вещь целиком — нигде не печаталась, как и «Приключение»).
Но «Petropolis» — по-новому?[1308] И в России? Боюсь за корректуру, — страдаю от опечаток![1309]
Самое главное для меня устройство «Земных Примет» (книга записей). Это — ходкая проза, хотя бы из дурного любопытства публики к частной жизни пишущих. (Публика будет обокрадена, но ведь она же этого не знает!) Это — сейчас — забота моих дней, эта книга мне надоела, я от нее устала, это мое второе я, и нам необходимо расстаться.
Дальше — поэма «Мòлодец» (новая, моя последняя большая стихотворная вещь). Отклоняясь от дел, — Вы наверное моего русского русла не любите, одежда России мешает Вам видеть суть. Об этом разговор впереди, покамест скажу Вам, что это об упыре, что в эту вещь я была влюблена, как в сон, что до сих пор (полгода назад кончила!) не могу смотреть на черную тетрадку, ее хранящую, без волнения. Это — grande passion, passion[1310] — в чистом виде, со всеми попранными человеческими и божескими законами. С ней я не тороплюсь, издать ее хочу безукоризненно.
И — важнейшее из дел: сейчас в Берлине некий Игнатий Семенович Якубович, человек которому я обязана выездом своим из России, моя давняя дружба и вечная благодарность. Мне необходимо окликнуть его. Не возьметесь ли Вы переслать ему в миссию прилагаемый листок. Из Праги это сделать невозможно. Письмо можете прочесть, «лояльное». Хорошо бы узнать, на какой срок он в Берлине (хотя бы по телефону), тогда бы я Вам прислала для него книги, которые Вы, м. б., через посыльного бы отправили. (Здесь советская миссия — зачумленное место, не знаю, как в Берлине.)
Это прелестный, прелестный человек, и у меня сердце разрывается от мысли, что он может заподозрить меня в забывчивости, или в еще худшем. Это один из тех «врагов», за которых я многих, многих «друзей» отдам!
(NB! Деньги на посыльного приложу, не укоряйте в мелочности, это — мелочи, которые не должны вставать между людьми!) Но до посылки книг мне нужно узнать, в Берлине ли он еще и на сколько. М. б. сообщите открыточкой?
Praha, P.P. Dobřichovice, Horni Mokropsy, č. 33, u Pana Grubnera.
_______
Прилагаемый листок оторвите, запечатайте и отправьте. Если невозможно — уничтожьте.
Шлю Вам дружеский привет, если увидетесь с Любовью Михайловной Эренбург, скажите ей, что пишу на днях, люблю и помню.
МЦ.
Р. S. Вы можете никому не давать читать моих писем? Я «сидеть втроем» совсем не умею.
Мокропсы — Прага, 14-го — 15-го июля 1923 г.
Друг,
Откуда у меня это чувство умиления, когда я думаю о Вас? — Об этом писать не надо бы. Ни о чем, вообще, не надо бы писать: отложить перо, впериться в пустоту и рассказывать (насказывать!) А потом — пустой лист — и наполненная пустота. Не лучше ли?
(Впрочем пустота — прорва и никогда не наполняется. В этом ее главное достоинство и — для меня — неотразимейший соблазн!)
Но одно меня останавливает: некая самовольность владения, насилие, захват.
Помните, у Гоголя, злой колдун, вызывающий душу Катерины?[1311] Я не злой колдун и я не для зла вызываю, но я вызываю, и я это знаю, и не хочу этого делать втайне. Только это (некий уцелевший утес мужской этики!) и заставляет меня браться за перо, верней: помогает мне, тут же, с первой строки, не бросать пера!
Я говорю правду.
_______
Продолжаю письмо из Праги, — из другого дома и из другой души. (И вы, неизбежно: «и другими чернилами!»)[1312]
Пишу в рабочем предместье Праги, под нищенскую ресторанную музыку, вместе с дымом врывающуюся в окно. Это — обнаженная жизнь, здесь и веселье — не на жизнь, а нá смерть. (Кстати, что такое веселье? Мне никогда не весело!)
Дружочек, у меня так много слов (так много чувств) к Вам. Это — волшебная игра. Это полное vá banque[1313] — чего? — И вот задумалась: не сердца, оно слишком малое в моей жизни! — может быть его у меня вовсе нет, но есть что-то другое, чего много, чего никогда не истрачу — душа? Не знаю, как его зовут, но кроме него у меня нет ничего. И вот этим «последним»…
_______
Дружочек, это свобода сна. Вы видите сны? Безнаказанность, безответственность — и беззаветность сна. Вы — чужой, но я взяла Вас в свою жизнь, я хожу с Вами по пыльному шоссе деревни и по дымным улицам Праги, я Вам рассказываю (насказываю!), я не хочу Вам зла, я не сделаю Вам зла, я хочу, чтобы Вы росли большой и чудный, и, забыв меня, никогда не расставались с тем — иным — моим миром!
Ясно ли Вам? Ведь это — наугад, но иногда наугад — в упор! Если Вы мне ответите: я не большой и не чудный и никогда не буду большой и чудный — я Вам поверю. Но Вы этого не ответите, есть в Вас что-то — вот эта зоркость чувств — то, например, что Вы не хотите, чтобы другие читали мои письма — есть в Вас что-то указующее на силу, на бессонность сознания, на лоб. Я не хочу, чтобы душа в Вас гостила, я хочу —
Я хочу, дитя, от Вас — чуда. Чуда доверия, чуда понимания, чуда отрешения. Я хочу,