лежит под травкой вешней,
Прости, Господь, злой помысел и грех!
Он был больной, измученный, нездешний,
Он ангелов любил и детский смех.
Не смял звезды сирени белоснежной,
Хоть и желал Владыку побороть…
Во всех грехах он был — ребенок нежный,
И потому — прости ему, Господь!
В люксембургском саду
Склоняются низко цветущие ветки,
Фонтана в бассейне лепечут струи,
В тенистых аллеях все детки, все детки…
О детки в траве, почему не мои?
Как будто на каждой головке коронка
От взоров, детей стерегущих, любя.
И матери каждой, что гладит ребенка,
Мне хочется крикнуть: «Весь мир у тебя!»
Как бабочки девочек платьица пестры,
Здесь ссора, там хохот, там сборы домой…
И шепчутся мамы, как нежные сестры:
— «Подумайте, сын мой»… — «Да что вы! А мой»…
Я женщин люблю, что в бою не робели,
Умевших и шпагу держать, и копье, —
Но знаю, что только в плену колыбели
Обычное — женское — счастье мое!
В сумерках
(На картину «Au Crеpouscule» Paul Chabas [7] в Люксембургском музее)
Клане Макаренко
Сумерки. Медленно в воду вошла
Девочка цвета луны.
Тихо. Не мучат уснувшей волны
Мерные всплески весла.
Вся — как наяда. Глаза зелены,
Стеблем меж вод расцвела.
Сумеркам — верность, им, нежным, хвала:
Дети от солнца больны.
Дети — безумцы. Они влюблены
В воду, в рояль, в зеркала…
Девочку цвета луны.
Эльфочка в зале
Ане Калин
Запела рояль неразгаданно-нежно
Под гибкими ручками маленькой Ани.
За окнами мчались неясные сани,
На улицах было пустынно и снежно.
Воздушная эльфочка в детском наряде
Внимала тому, что лишь эльфочкам слышно.
Овеяли тонкое личико пышно
Пушистых кудрей беспокойные пряди.
В ней были движенья таинственно-хрупки.
— Как будто старинный портрет перед вами! —
От дум, что вовеки не скажешь словами,
Печально дрожали капризные губки.
И пела рояль, вдохновеньем согрета,
О сладостных чарах безбрежной печали,
И души меж звуков друг друга встречали,
И кто-то светло улыбался с портрета.
Внушали напевы: «Нет радости в страсти!
Усталое сердце, усни же, усни ты!»
И в сумерках зимних нам верилось власти
Единственной, странной царевны Аниты.
Памяти Нины Джаваха
Всему внимая чутким ухом,
— Так недоступна! Так нежна! —
Она была лицом и духом
Во всем джигитка и княжна.
Ей все казались странно-грубы:
Скрывая взор в тени углов,
Она без слов кривила губы
И ночью плакала без слов.
Бледнея гасли в небе зори,
Ей снилось розовое Гори
В тени развесистых чинар…
Ах, не растет маслины ветка
Вдали от склона, где цвела!
И вот весной раскрылась клетка,
Метнулись в небо два крыла.
Как восковые — ручки, лобик,
На бледном личике — вопрос.
Тонул нарядно-белый гробик
В волнах душистых тубероз.
Умолкло сердце, что боролось…
Вокруг лампады, образа…
А были пламенны глаза!
Смерть окончанье — лишь рассказа,
За гробом радость глубока.
Да будет девочке с Кавказа
Порвалась тоненькая нитка,
Испепелив, угас пожар…
Спи с миром, пленница-джигитка,
Спи с миром, крошка-сазандар.
Как наши радости убоги
Душе, что мукой зажжена!
О да, тебя любили боги,
Светло-надменная княжна!
Москва, Рождество 1909
Пленница
Она покоится на вышитых подушках,
Слегка взволнована мигающим лучом.
О чем загрезила? Задумалась о чем?
О новых платьях ли? О новых ли игрушках?
Шалунья-пленница томилась целый день
В покоях сумрачных тюрьмы Эскуриала.
От гнета пышного, от строгого хорала
Уводит в рай ее ночная тень.
Не лгали в книгах бледные виньеты:
Приоткрывается тяжелый балдахин,
И слышен смех звенящий мандолин,
И о любви вздыхают кастаньеты.
Склонив колено, ждет кудрявый паж
Ее, наследницы, чарующей улыбки.
Аллеи сумрачны, в бассейнах плещут рыбки
И ждет серебряный, тяжелый экипаж.
Но… грезы все! Настанет миг расплаты;
От злой слезы ресницы дрогнет шелк,
И уж с утра про королевский долг
Начнут твердить суровые аббаты.
Сестры
«Car tout n’est que reve, o ma soeur!»[8]
Им ночью те же страны снились,
Их тайно мучил тот же смех,
И вот, узнав его меж всех,
Они вдвоем над ним склонились.
Над ним, любившим только древность,
Они вдвоем шепнули: «Ах!»…
Не шевельнулись в их сердцах
И рядом в нежности, как в злобе,
С рожденья чуждые мольбам,
К его задумчивым губам
Они прильнули обе… обе…
Сквозь сон ответил он: «Люблю я!»…
Раскрыл объятья — зал был пуст!
Но даже смерти с бледных уст
Не смыть двойного поцелуя.
23–30 декабря 1909
На прощанье
Mein Herz tragt schwere Ketten,
Die Du mir angelegt.
Ich mocht’ mein Leben wetten,
Dass Keine schwerer tragt.
Франкфуртская песенка.[9]
Мы оба любили, как дети,
Дразня, испытуя, играя,
Но кто-то недобрые сети
Расставил, улыбку тая —
И вот мы у пристани оба,
Не ведав желанного рая,
Но знай, что без слов и до гроба
Я сердцем пребуду — твоя.
Ты всё мне поведал — так рано!
Я все разгадала — так поздно!
В сердцах наших вечная рана,
В глазах молчаливый вопрос,
Земная пустыня бескрайна,
Высокое небо беззвездно,
Подслушана нежная тайна,
И властен навеки мороз.
Я буду беседовать с тенью!
Моих опустившихся век…
Темнеет… Захлопнули ставни,
На всем приближение ночи…
Люблю тебя, призрачно-давний,
Тебя одного — и навек!
4–9 января 1910
Следующей
Святая ль ты, иль нет тебя грешнее,
Вступаешь в жизнь, иль путь твой позади, —
О, лишь люби, люби его нежнее!
Как мальчика баюкай на груди,
Не забывай, что ласки сон нужнее,
И вдруг от сна объятьем не буди.
Будь вечно с ним: пусть верности научат
Тебя печаль его и нежный взор.
Будь вечно с ним: его сомненья мучат,
Коснись его движением сестер.
Но, если сны безгрешностью наскучат,
Сумей зажечь чудовищный костер!
Ни с кем кивком не обменяйся смело,
В себе тоску о прошлом усыпи.
Будь той ему, кем быть я не посмела:
Его мечты боязнью не сгуби!
Будь той ему, кем быть я не сумела:
Люби без мер и до конца люби!
Perpetuum mobile[10]
Как звезды меркнут понемногу
В сияньи солнца золотом,
К нам другу друг давал дорогу,
Осенним делаясь листом,
— И каждый нес свою тревогу
Мы всех приветствием встречали,
Шли без забот на каждый пир,
Одной улыбкой отвечали
— И каждый нес свои печали
Поэты, рыцари, аскеты,
Вдруг за лампадой — блеск ракеты!
За проповедником — шутник!
— И каждый нес свои букеты
В наш без того большой цветник.
Следующему
Quasi unа fantasia.[11]
Нежные ласки тебе уготованы
Добрых сестричек.
Ждем тебя, ждем тебя, принц заколдованный
Песнями птичек.
Взрос ты, вспоенная солнышком веточка,
Рая явленье,
Нежный как девушка, тихий как деточка,
Весь — удивленье.
Скажут не раз: «Эти сестры изменчивы
В каждом ответе!»
— С дерзким надменны мы, с робким застенчивы,
С мальчиком — дети.
Любим, как ты, мы березки, проталинки,
Таянье тучек.
Любим и сказки, о, глупенький, маленький
Бабушкин внучек!
Жалобен ветер, весну вспоминающий…
В небе алмазы…
Ждем тебя, ждем тебя, жизни не знающий,
Мама в саду
Гале Дьяконовой
Мама стала на колени
Перед ним в траве.
Солнце пляшет на прическе,
На голубенькой матроске,
На кудрявой голове.
Только там, за домом, тени…
Маме хочется гвоздику
Крошке приколоть, —
Оттого она присела.
Руки белы, платье бело…
Льнут к ней травы вплоть.
— Пальцы только мнут гвоздику. —
Мальчик светлую головку
Опустил на грудь.
— «Не вертись, дружок, стой прямо!»
Как бы улизнуть
Ищет маленький уловку.
Мама плачет. На колени
Ей упал цветок.
Золотит незримой кистью
— Только там, за домом, тени…
Мама на лугу
Вы бродили с мамой на лугу
И тебе она шепнула: «Милый!
Кончен день, и жить во мне нет силы.
Мальчик, знай, что даже из могилы
Я тебя, как прежде, берегу!»
Ты тихонько опустил глаза,
Колокольчики в руке сжимая.
Все цвело и пело в вечер мая…
Ты не поднял глазок, понимая,
Что смутит ее твоя слеза.
Старый сад и окна белой дачи,
Зашептала мама в горьком плаче:
«Мой дружок! Ведь мне нельзя иначе, —
До конца лишь сердце нам закон!»
Не грусти! Ей смерть была легка:
Смерть для женщин лучшая находка!
Здесь дремать мешала ей решетка,
А теперь она уснула кротко
Там, в саду, где Бог и облака.
Луч серебристый
Эхо стонало, шумела река,
Ливень стучал тяжело,
Луч серебристый пронзил облака.
Им любовались мы долго, пока
Btpoem
— «Мы никого так»…
— «Мы никогда так»…
— «Ну, что же? Кончайте»…
27-го декабря 1909
Горькой расплаты, забвенья ль вино, —
Чашу мы выпьем до дна!
Эта ли? та ли? Не все ли равно!
Сладко усталой прильнуть голове
Знаю одно лишь: сегодня их две!
Большего знать не хочу.
Обе изменчивы, обе нежны,
Тот же задор в голосах,
Той же тоскою огни зажжены
В слишком похожих глазах…
Тише, сестрички! Мы будем молчать,
Души без слова сольем.
Как неизведано утро встречать
В детской, прижавшись, втроем…
Розовый отсвет на зимнем окне,
Утренний тает туман,
Девочки крепко прижались ко мне…
Когда снежинку, что легко летает,
Как звездочка упавшая скользя,
Берешь рукой — она слезинкой тает,
И возвратить воздушность ей нельзя.
Когда пленясь прозрачностью медузы,
Ее коснемся мы капризом рук,
Она, как пленник, заключенный в узы,
Вдруг побледнеет и погибнет вдруг.
Когда хотим мы в мотыльках-скитальцах
Видать не грезу, а земную быль —
Где их наряд? От них на наших пальцах
Одна зарей раскрашенная пыль!
Оставь полет снежинкам с мотыльками
И не губи медузу на песках!
Нельзя мечту свою хватать руками,
Нельзя мечту свою держать в руках!
Нельзя тому, что было грустью зыбкой,
Сказать: «Будь страсть! Горя безумствуй, рдей!»
Твоя любовь была такой ошибкой, —
Но без любви мы гибнем, Чародей!
— «Все перемелется, будет мукой!»
Люди утешены этой наукой.
Станет мукою, что было тоской?
Нет, лучше мукой!
Люди, поверьте: мы живы тоской!
Только в тоске мы победны над скукой.
Все перемелется? Будет мукой?
Нет, лучше мукой!
Каток растаял
Письмо 17 января 1910
За зимней тишью стук колес.
Душе весеннего не надо
И жалко зимнего до слез.
Зимою грусть была едина…
Вдруг новый образ встанет… Чей?
И так же тает от лучей.
Пусть в желтых лютиках пригорок!
Пусть смел снежинку лепесток!
— Душе капризной странно дорог
Как сон растаявший каток…
…«ecть встречи случайные»…
Из дорогого письма.
Гаснул вечер, как мы умиленный
Этим первым весенним теплом.
Был тревожен Арбат оживленный;
Добрый ветер с участливой лаской
Нас касался усталым крылом.
В наших душах, воспитанных сказкой,
Тихо плакала грусть о былом.
Он прошел — так нежданно! так спешно! —
Тот, кто прежде помог бы всему.
А вдали чередой безутешно
Фонарей лучезарные точки
Загорались сквозь легкую тьму…
Все кругом покупали цветочки;
Мы купили букетик… К чему?
В небесах фиолетово-алых
Тихо вянул неведомый сад.
Как спастись от тревог запоздалых?
Все вернулось. На миг ли? На много ль?
Мы глядели без слов на закат,
И кивал нам задумчивый Гоголь
С пьедестала, как горестный брат.
Бывшему чародею
Вам сердце рвет тоска, сомненье в лучшем сея.
— «Брось камнем, не щади! Я жду, больней ужаль!»
Нет, ненавистна мне надменность фарисея,
Я грешников люблю, и мне вас только жаль.
Стенами темных слов, растущими во мраке,
Нас, нет, — не разлучить! К замкам найдем ключи
И смело подадим таинственные знаки
Друг другу мы, когда задремлет все в ночи.
Свободный и один, вдали от тесных рамок,
Вы вновь вернетесь к нам с богатою ладьей,
И из воздушных строк возникнет стройный замок,
И ахнет тот, кто смел поэту быть судьей!
— «Погрешности прощать прекрасно, да, но эту —
Нельзя: культура, честь, порядочность… О нет».
— Пусть это скажут все. Я не судья поэту,
И можно все простить за плачущий сонет!
Чародею
Рот как кровь, а глаза зелены,
И улыбка измученно-злая…
О, не скроешь, теперь поняла я:
Ты возлюбленный бледной Луны.
Над тобою и днем не слабели
В дальнем детстве сказанья ночей,
Оттого ты любил — с колыбели.
О, как многих любил ты, поэт:
Темнооких, светло-белокурых,
И надменных, и нежных, и хмурых,
В них вселяя свой собственный бред.
Но забвение, ах, на груди ли?
Есть ли чары в земных голосах?
Исчезая, как дым в небесах,
Уходили они, уходили.
Ты замучен серебряным рогом…
О, я знаю о многом, о многом,
Оттого тебе искры бокала
И дурман