чтобы я помнил обиду мою, Настенька?»
Обиды не было.
Я знала, что ее неприход – видимость, отсутствие – мнимость, может ли не прийти тот, кто тебе сопутствует, как кровь в жилах, отсутствовать – тот, кто не раньше увидит свет, чем твоя сердечная кровь?
И если я вначале как бы сердилась и негодовала, то только на поверхности – на поверхность поступка, надеясь этим своим негодованием обратить все в обычное: отвратить – роковое. (Если я на Сонечку рассержусь и обижусь – то значит она – есть.)
Но ни секунды я в глубине своей души не поверила, что она – почему-нибудь не пришла, так – не пришла, не пришла.
И чем больше мне люди – сочувствовали: «неблагодарность, легкомыслие, непостоянство» – тем одиноче и глубже я – знала.
Я знала, что мы должны расстаться. Если бы я была мужчиной – это была бы самая счастливая любовь – а так – мы неизбежно должны были расстаться, ибо любовь ко мне неизбежно помешала бы ей – и уже мешала – любить другого, всегда бывшего бы тенью, которую она всегда бы со мною предавала, как неизбежно предавала и Юру и Володю.
Ей неизбежно было от меня оторваться – с мясом души, ее и моей.
Сонечка от меня ушла – в свою женскую судьбу. Ее неприход ко мне был только ее послушанием своему женскому назначению: любить мужчину – в конце концов все равно какого – и любить его одного до смерти.
Ни в одну из заповедей – я, моя к ней любовь, ее ко мне любовь, наша с ней любовь – не входила. О нас с ней в церкви не пели и в Евангелии не писали.
Ее уход от меня был простым и честным исполнением слова Апостола: «И оставит человек отца своего и мать свою…» Я для нее была больше отца и матери и, без сомнения, больше любимого, но она была обязана его, неведомого, предпочесть. Потому что так, творя мир, положил Бог.
Мы же обе шли только против «людей»: никогда против Бога и никогда против человека.
Но как же согласовать то чувство радостной собственности, Сонечкиной, для меня, вещественности и неотъемлемости, то чувство кольца на пальце – с этими отпущенными, отпустившими, опустившимися руками?
А – вот: так владев – можно было только так потерять.
Читатель, помнишь? – «или уж вместе с пальцем…»
Сонечку у меня оторвали – вместе с сердцем.
Умный зверь, когда наступает смерть, сразу знает: то самое! – и не лечится травками. Так и я, умный зверь, сразу свою смерть – узнала, и брезгуя всеми травками и поправками, ее приняла. Не: Сонечка для меня умерла, и не любовь умерла, – Сонечка из моей жизни умерла, то есть вся ушла внутрь, в ту гору, в ту пещеру, в которой она так провидчески боялась – пропасть.
Ведь все мое чудо с нею было – что она была снаружи меня, а не внутри, не проекцией моей мечты и тоски, а самостоятельной вещью, вне моего вымысла, вне моего домысла, что я ее не намечтала, не напела, что она не в моем сердце, а в моей комнате – была. Что раз в жизни я не только ничего не добавила, а – еле совладала, то есть получила в полную меру – моего охвата и отдачи.
Сонечка была мне дана – на подержание – в ладонях. В объятьях. Оттого, что я ребенка подержала на руках, он не стал – мой. И руки мои после него так же пусты.
Каждого подержанного ребенка у нас отбирает – мать. У Сонечки была мать – судьба.
Сонечкин неприход ко мне в последний раз был тот же Володин приход ко мне – в последний раз, – вещь того же веса: всего существа. И значил он совершенно то же самое.
Так, как Володя – пришел, она – не пришла, так же всем существом не пришла, как он – пришел.
Сонечкин неприход ко мне был – любовь.
Это был первый шаг ее отсутствия из моей жизни, первый час ее безмолвного потустороннего во мне присутствия, в меня – вселения.
Сонечка не пришла ко мне потому, что бы – умерла, просто изошла бы слезами, от всей Сонечки – только бы лужица. Или сердце бы стало на последнем слоге моего имени.
Володя пришел, потому что не мог расстаться, не простясь, Сонечка не пришла – потому что проститься не могла.
Но и по еще одному-другому – не пришла: Сонечка не пришла – потому что уже умерла.
Так не приходят – только умершие, потому что не могут, потому что земля держит. И я долго-долго чувствовала ее возле себя, почти что в досягаемости моей руки, совершенно так же, как чувствуешь умершего, на руке которого не смыкаешь руки только потому, что этого – не должно, потому что это опрокинуло бы все ведомые нам законы: от равного страха: встретить пустоту – и встретить руку.
Сонечки, в конце концов, мне стало только не слышно и не видно.
«Хлеб наш насущный даждь нам днесь…»
Нет, она никогда мне не была – хлебом насущным: кто – я, чтобы такое мне могло быть – хлебом насущным? Этого никогда бы не допустила моя humilite[39]. Не насущным хлебом, а – чудом, а такой молитвы нет: – Чудо насущное даждь нам днесь. В ней не было ни тяжести насущного хлеба, ни его железной необходимости, ни нашей на него обреченности, ничего от «в поте лица твоего»… Разве Сонечку можно – заработать? Даже трудом всей жизни? Нет, такое дарится только в подарок.
Как Корделия, в моем детском Шекспире, про Короля Лира – о соли, так я про Сонечку – о сахаре, и с той же скромностью: она мне была необходима – как сахар. Как всем известно, сахар – не необходим, и жить без него можно, и четыре года Революции мы без него жили, заменяя – кто патокой, кто – тертой свеклой, кто – сахарином, кто – вовсе ничем. Пили пустой чай. От этого не умирают. Но и не живут.
Без соли делается цинга, без сахару – тоска.
Живым белым целым куском сахара – вот чем для меня была Сонечка.
Грубо? Грубо – как Корделия: – «Я вас люблю, как соль, не больше, не меньше». Старого короля можно любить, как соль, но… маленькую девочку? Нет, довольно соли. Пусть раз в мире это будет сказано: я ее любила, как сахар – в революцию. И всё тут.
Kannst Du dem Augenblicke sagen:
– Verweile noch! Du bist – so schön…[40]
Нет, этого у меня с нею не было. Было другое, обратное и большее:
Behüt Dich Gott! – es wärzuschön gawesen,
Behüt Dich Gott! – es hat nicht sollen sein[41].
Было великое поэтическое сослагательное: бы, единственное поэтическое владение: бы.
Была – судьба. Было русское «не-судьба».
Вспомним слово Царя Давида:
– Человеку от Бога положено семьдесят лет, а что свыше – уже Божья милость.
Нам с Сонечкой было положено три месяца, нет! – вся Сонечка, вся трехмесячная вечность с нею уже были этим свыше – человеческого века и сердца.
Мария… Миранда… Мирэй… – ей достаточно было быть собой, чтобы быть – всеми…
Так сбылось на ней пророческое слово забывчивого Павлика:
Единая под множеством имен…
Для меня – сбылось. Но не только имена обрели лицо.
Вся мужская лирика, доселе безобъектная, или с обратным объектом – самого поэта – ибо быть ею всей поэтовой любви, вставить в нее – себя: свое лицо как в зеркало, я не могла, ибо сама хотела любить и сама была поэт – вся мужская лирика для меня обрела лицо: Сонечкино. Все эти пустоты (ты, она – на всех языках), имеющие дать и дающие только переполненность поэтова сердца и полноту его я, вдруг – ожили, наполнились ее лицом. В овальной пустоте, в круглом нуле всякого женского образа в стихах поэта – Сонечкино лицо оказалось как в медальоне.
Но нет, у Ленау лучше – шире!
Es braust der Wald, am Himmel ziehn
Des Sturmes Donnerfüge,
Da mal’ich in die Wetter hin
– O Mädchen! Deine Züge[42].
Все песни всех народов – о Сонечке, всякий дикарь под луной – о Сонечке, и киргиз – о Сонечке, и таитянин – о Сонечке, весь Гёте, весь Ленау, вся тоска всех поэтов – о Сонечке, все руки – к Сонечке, все разлуки – от Сонечки…
Нужно ли прибавлять, что я уже ни одного женского существа после нее не любила, и уже конечно не полюблю, потому что люблю все меньше и меньше, весь остающийся жар бережа для тех – кого он уже не может согреть.
Зима 1919 г. – 1920 г. В дверь уже не стучат – потому что больше не закрывается: кто-то сломал замок. Итак, вместо стука в дверь – стук сапог, отряхающих снег, и голос внизу:
– Здесь живет Марина Ивановна Цветаева?
– Здесь. Подымитесь, пожалуйста, по лестнице.
Входит. Чужой. Молодой. Знаю: этого человека я никогда не видала. Еще знаю: вошел – враг.
– Я А-в, брат Володи А-ва. У вас нет вестей от брата?
– Были. Давно. Одно письмо. Тогда же.
– Всего несколько слов: что надеется на встречу, здоров…
– А с тех пор?
– Ничего.
– Вы мне разрешите вам поставить один вопрос. И заранее меня за него извините. Какие отношения у вас были с братом? Я вас спрашиваю, потому что – мы были с ним очень дружны, все, вся семья – он тогда, на последнюю Пасху – ушел, пошел к вам, и (с трудом, по-Володиному сглатывая) свой последний вечер провел – с вами… Дружба? Роман? Связь?
– Любовь.
– Как вы это сказали? Как это понять?
– Так, как сказано. И – ни слова не прибавлю.
(Молчит. Не сводит глаз, не подымаю своих.)
Я: – Дайте адрес, чтобы в случае, если…
– Вы не знаете нашего адреса?
– Нет, Володя всегда ко мне приходил, а я ему не писала…
– И вы ничего не знали о нас, отце и матери, братьях?
– Я знала, что есть семья. И что он ее любит.
– Так что же это за отношение такое… нечеловеческое?
(Молчим)
– Значит – вы его никогда не любили – как я и думал – потому что от любимой женщины не уезжают – от – любящей…
– Думайте, что хотите, но знайте одно – и родителям скажите: я ему зла не сделала – никакого – никогда.
– Странно это все, странно, впрочем, он – актер, а вы – писательница… Вы меня, пожалуйста, простите. Я был резок, я плохо собой владел, я не того