меньшая норма, норма отрицания театра. Литература по «неприятью театра» обогатилась еще одним своеобразным номером: авторским предисловьем к драматическому этюду «Конец Казановы» Марины Цветаевой. В немногих красивых строках автор аргументирует: «театр (видеть глазами) мне всегда казался подспорьем для нищиx духом, обеспеченьем для хитрецов породы Фомы Неверного, верящих лишь в то, что видят, еще больше: в то, что осязают. — Некой азбукой для слепых. А сущность Поэта — верить на слово! Поэт, путем прирожденного невидения видимой жизни, дает жизнь невидимую (Бытие). Театр эту — наконец — увиденную жизнь (Бытие) снова превращает в жизнь видимую, то есть в быт… И то, что окончательно утверждает правоту… мою: в минуты глубокого потрясенья — или возносишь, или опускаешь, или закрываешь глаза… Это не пьеса, это поэма — просто любовь: тысяча первое объяснение в любви Казанове. Это так же театр, как я — актриса. Знающий меня — улыбнется». Не имея чести быть лично знакомым с автором, мы тем не менее также полагаем, что это не театр и не пьеса, хотя, конечно, может быть материалом для театральной постановки. Отсутствие действия мешает нам признать это пьесой; это всегда лишь диалог в стихах.
В наши годы Казанова привлекает к себе значительное внимание, и новое произведение Марины Цветаевой — дань памяти неутомимого любовника — можно сопоставить с новеллой П.П.Муратова[180] «Приключенье Казановы, пересказанное им самим» («Герои и героини»).
Сопоставим два словесных изображенья Казановы, как мы иx имеем в новелле Муратова и драматическом этюде Цветаевой. В качестве основы поэтического изображения мы можем, с некоторой натяжкой, принять цитированные выше слова Цветаевой: «Поэт, путем прирожденного невидения видимой жизни, дает жизнь невидимую»; иначе: поэт перерабатывает некоторый непоэтический материал в поэтический. В данном случае: существует определенное, общепринятое, историческое или псевдоисторическое представление о Казанове; поэт «путем прирожденного невидения» (мы предпочли бы: искажения. — Б.) перерабатывает это представление в поэтическое изображение Казановы. Следовательно, мы оперируем с тремя Казановами: 1) традиционный (исторический), 2) в новелле Муратова и 3) в драматическом этюде Цветаевой. Традиционное представление о неутомимом любовнике в общем расплывчато, смутно и сливается с условным фоном галантного века. Поэтическая задача Муратова и Цветаевой состояла в искажении (или преображении) этого представления в поэтическое изображение. Муратовское изображение неожиданно (в неожиданности и есть поэтическая суть) оказалось во фламандском вкусе: этот Казанова, вставший с постели и длительно и громко зевающий львиным рыканьем мужчина в короткой рубахе выше колен, открывающей мускулистые волосатые ноги, с головой, подвязанной цветным платком, концы которого торчат во все стороны, и пр. и пр. Совсем другое изображение Казановы у Марины Цветаевой: ее «видение невидимого» выразилось лишь в том, что ее Казанова семидесятилетний дряхлый старик; в остальном же она мало отступила от традиционного представления Казановы на условном фоне 18-го века: грациозный и грозный, царственный, движения тигра, самосознание льва, «весь — формула 18-го века». Этюд Марины Цветаевой изображает, очевидно, последнее приключение Казановы, приключение с пылающей к нему страстью 13-летней девочки. Диалог чрезвычайно жив; стих на протяжении всей сцены необычайно энергичен, динамичен и нервен, и вполне обнаруживает отличительное качество Марины Цветаевой — ее несравненный поэтический темперамент. Изначальный монолог написан парными четырехстопными ямбами, сменяющимися затем пятистопными; в конце есть и анапестические размеры; больше всего все же нам понравился четырехстопный ямб, необычайно нервный, изрезанный диалогическими интонациями и enjambements.
В таких чертах представляется нам драматический этюд Марины Цветаевой. По признаку театральности место его находится где-то на переходе от поэмы к словесному театру. …
Р. Гуль
Рец.: Марина Цветаева
Версты: Стихи. М.: Костры, 1921{47}
Если лицо поэта (хотя бы второпях скользнув по его стихам) узнается сразу, запоминается и не сдваивается с другим, — значит, поэт крепок и подлинен. Одним — Пушкин. Другим — Фет. Третьим — Маяковский. Все — в крепком ряду. Дело интимного выбора — дело созвучия.
Черты Марины Цветаевой за последнее время вычертились четко. Ее ни с кем не спутаешь. Часто ходит Цветаева в цыганский табор, в кулашную: кумачную Русь. Широта дыхания просит этих тем. В оранжерее — скучно, воздух прян и слишком много толпится поэтов.
А в степи — ветер!
Из-под копыт
Грязь летит.
Перед лицом
Шаль — как щит.
Без молодых
Гуляйте, сваты!
Эй, выноси,
. . . . . . .
Пуст стакан.
Князем — цыган!
Цыганом — князь!
Эй, господин, берегись, жжет!
Это цыганская свадьба пьет![181]
Из таборной цыганщины в бешенность русской гармоники, плясок, песен!
Целовалась с нищим, с вором, с горбачом,
Со всей каторгой гуляла — нипочем!
Алых губ своих отказом не тружу,
Прокаженный подойди — не откажу!
Хороша Марина Цветаева в буйности, в неистовстве. Силен голос. Много в голосе звуков. Много музыки. Даже думаешь: наверное, грустить не умеет. Нет — грустит.
Но тебе, ласковый мой, лохмотья,
Бывшие некогда нежной плотью.
Всё истрепала, изорвала, —
Только осталось — что два крыла.
Мужская ли резкость, покорная ли усталость звучат подлинно, единственно, у поэта с большим голосом — Марины Цветаевой.
Е. Шкляр
Рец.: Марина Цветаева
Царь-Девица: Поэма-сказка. Пб. — Берлин: Эпоxа, 1922{48}
У многих, даже весьма талантливых, писателей и поэтов есть один крупный недостаток, а именно: отсутствие чувства меры. Они не понимают, что то, что им, быть может, кажется еще недостаточно законченным и полным, среднего читателя утомит и заставит забыть прекрасные, высоко талантливые строки, разбросанные по книге. Примером, иллюстрирующим это положение, может служить новая книга Марины Цветаевой «Царь-Девица». Она написана изумительным русским языком, чрезвычайно талантливо построена, с прекрасным ритмом, меняющимся в зависимости от повествования. Попадаются строки прямо филигранной отделки, как, напр., описание поездки Царь-Девицы с Царевичем по морю.
Позволю себе привести несколько строф из этой части:
Спи, копна моя льняная,
Одуванчик на стебле;
Колыбелечкой тебе.
Сна тебя я не лишаю,
Оттого, что я большая,
А ты махонькой.
Что шелка — щека,
Что шелка — рука:
Ни разочку, чай, в атаку
Не водил полка?
Спать тебе не помешаю,
Оттого, что я большая,
А ты махонькой.
Такиx строк можно из «Царь-Девицы» привести десятки, но на протяжении 100 страниц они бледнеют и теряются. Кроме того, поэмой в полном смысле этого слова ее назвать нельзя, а для сказки она опять-таки слишком длинна и написана слишком тяжелым языком.
Издана книга «Эпоxой» прекрасно.
Ю. Айхенвальд
Литературные заметки
Отрывок{49}
… Хочется отметить красиво изданную «Эпохой», еще красивее написанную Мариной Цветаевой поэму-сказку «Царь-Девица». Талантливая поэтесса создала художественную игрушку в народном русском стиле, который, правда, не выдержан строго и до конца; намеренно не выдержан, так что местами сказка переходит в словесное барокко. Она полна неожиданностями и причудами, за ее развитием не всегда сразу уследишь, но юмору и фантазии автора отдаешься охотно, с улыбкой внимания и удовольствия, и хорошо чувствуешь себя в этой красочности, в этой даже пестроте, в этой пленяющей звонкости русского слова. Именно звонкость, звуковая яркость больше всего отличает поэму г-жи Цветаевой. Иной раз дрогнет не задумывающееся перо поэтессы, кое-где посетуешь на излишний натурализм подробностей, на бесспорные длинноты — а целое все-таки заворажит тебя своими чарами, дыханием национальной стихии, умчит по чистым волнам, по реке русской речи. Воистину, «там русский дух, там Русью пахнет».[182] И даже кончается сказка картиной гибели некоего царя, на которого пошла «Русь кулашная, калашная, кумашная», пошли те, кто «все царствьице» его «разнес в труху» и в чьи уста вложено у автора такое самоопределение:
Ой, Боже, да кто ж вы?
— А мы — бездорожье,
Дубленая кожа,
Дрянцо, бессапожье,
Ощебья, отребья,
Бессолье, бесхлебье,
Рвань, ягоды волчьи,
Б. Гусман
Марина Цветаева{50}
Сдвинулись с места вековые пласты, весь мир вспенился и вскипел на жарком пламени войн и революций, «началось мировое кочевье», — говорит Марина Цветаева, — не сдвинулась, не вспенилась и не вскипела лишь душа ее, и в этом ее пафос.
Мировое началось во мгле кочевье:
Это бродят по ночной земле — деревья,
Это бродят золотым вином — грозди,
Это странствуют из дома в дом — звезды,
Это реки начинают путь — вспять.
И мне хочется к тебе на грудь — спать.
Замкнуться в глухой и тесный круг лирических переживаний и — «спать». Так велит ей, верной «дочери Иаира», ее «Господь».
И сказал Господь:
— Молодая плоть,
Встань!
И вздохнула плоть:
— Не мешай, Господь,
Xочет только мира
Дочь Иаира. —
И сказал Господь:
— Спи.
Вот почему «островитянкой с далеких островов»[183] чувствует себя в этом мире Марина Цветаева, вот почему старательно обходит она «чужие дома».
Мой путь не лежит мимо дому — твоего.
Мой путь не лежит мимо дому — ничьего.
Но нет такой силы, которая могла бы удержать человека на этой грани, в самом стремлении к такому равновесию таится суровое «возмездие». И это хорошо знает Марина Цветаева.
И не спасут ни стансы, ни созвездья.
А это называется — возмездье
За то, что каждый раз,
Стан разгибая над строкой упорной,
Искала я над лбом своим просторным
Звезд только, а не глаз.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Что по ночам, в торжественных туманах,
Искала я у нежных уст румяных —
Рифм только, а не уст.
В этом порыве от жизни к отражению ее в «строках» и «рифмах» таится роковое мертвящее начало.
Где мой конь дохнул — родник не бьет,
Где мой конь махнул — трава не растет.[184]
И как бы ни хотелось Марине Цветаевой пройти «мимо дому ничьего», как бы ни хотела она сбросить с себя «жернова», навешанные ей на шею на земле,[185] жизнь властно зовет ее на свои пути. С грустью говорит об этом Марина Цветаева:
А все же с пути сбиваюсь,
(Особо — весной!)
А все же по людям маюсь,
Как пес под луной.[186]
И будет «маяться», пока не сойдет со своего окольного пути, пока не нарушит тяжкий «сон» своей «молодой плоти».
Г. Иванов
Почтовый ящик
Отрывки{51}
XVI
Даже «Воспоминания»[187] Белого кажутся сдержанными и сухими после статьи Марины Цветаевой о Пастернаке. («Световой Ливень», Эпопея, № 3)2.
23 страницы этой «статьи» написаны в таком тоне восторженной истерики, что первое чувство при их чтении — острая неловкость и за автора этих панегириков и за предмет их — Пастернака.
«„Сестра моя Жизнь“! Первое мое движение, стерпев ее всю: от первого удара до последнего — руки настежь: так, чтобы все суставы хрустнули. Я попала под нее, как под ливень.
— Ливень: все небо на голову, отвесом: ливень впрямь, ливень вкось, — сквозь, сквозняк, спор световых лучей и дождевых, — ты ни при чем — раз уж попал — расти». Сквозь эту галиматью просвечивает нехитрая суть статьи: Марине Цветаевой чрезвычайно нравится Пастернак и стихи его и наружность (стр. 12). Сама она, впрочем, признается, что сокровища, о которых говорит (вернее выкликает) она — сокровища «недоказуемые».
Будто бы опомнившись на минуту, она пишет: «Довольно захлебываний».
И обещает выйти на «трезвую мель тезисов и цитат».
Но вот