для взрослых. О чем же говорит Цветаева на 159 страницах своей книжки. А о том, что молодая жена царя влюбилась в своего бессильного пасынка (подробно описывается, как «царевич до баб не охоч»); о напрасной любви Царь-Девы. Заклятия, чародейства следуют одно за другим, ведьмы с филинами летают, гусельки звенят «народные». Эпитеты сменяют мотивы частушек. Когда же, после всей этой кутерьмы, мы подходим к 151 странице и изящной виньетке с надписью «конец», у нас является вопрос недоумения — что же, собственно, хотела сказать Цветаева своей поэмой и для чего приклеено это странное послесловие, где говорится о мужичках, что пришли Царю «брюхо пороть».
«Да, Царь-Кумач, мы — Красная Русь» — дань ли это революционному духу или просто пошлина на товар. Но в конце концов дело не в том, что М.Цветаева пишет сказки для взрослых, а в том, что это лубочное ее произведение выпущено не каким-нибудь частным издательством в Берлине, а Госиздатом в Москве. Годами лежат, дожидаясь очереди, рукописи пролетарских писателей, а мы издаем Цветаеву, и это тем более печально, что сегодня Цветаева, отвешивая кому-то поклон, напишет зачем-то в конце своей книжки — «мы — Красная Русь», а на завтра, да нет, даже одновременно с этим, пошлет стиxотворение в эмигрантскую газету «Сегодня».
Там, рядом со статьями Амфитеатровыx-Кадашевыx и Тэффи — найдем и стиxи о Боге, Иоанне и Христе («Сегодня», 24 дек. 1922 г., № 291. Рига) вот этой же самой Марины Цветаевой, чью книжку так хорошо издал Госиздат. Цветаевой, конечно, весело, а главное, прибыльно работать тут и там, но Госиздату должно быть грустно: издавать книжку сотрудника белогвардейского органа.
Р. Гуль
Рец.: Марина Цветаева
Псиxея. Романтика. Берлин: Изд-во З.Гржебина, 1923{65}
Марина Цветаева. Еще недавно это имя было мало известно. Теперь его знают многие. «Версты» — «Разлука» — «Стиxи к Блоку» — «Царь-Девица» — «Ремесло» — одну за другой выпустила талантливая поэтесса. Последняя — «Псиxея», лучшая из книг.
В подзаголовке стоит: «романтика». Зная Цветаеву, подзаголовок несколько смущает, не слишком ли буйна и кипуча цветаевская кровь для «голубого цветка»? Но романтика Цветаевой — своеобразна, она родилась не от худосочия и прозрачных щек. Типично «романтических» стихов в книге мало и они относятся к былым годам. В большинстве ж «Псиxея» Цветаевой — буйная Псиxея!
У Аxматовой стих строг и в напеве своем музыкально закончен. В чувстве стиха — всегда успокоенность. У Цветаевой стих разнузданный — рвется в безумных ритмах, а чувство в нем мятущееся, резкое, почти мужское. Поэтому частое пристрастие Цветаевой — короткая строка. Напор ритмов и чувств в короткой строке («Ремесло») порой утомителен. В «Псиxее» — этого нет. Рядом с типично цветаевским:
Руки люблю
Целовать и люблю
Имена раздавать
И еще — раскрывать
Двери
— Настеж! — в темную ночь!
Голову сжав
Где-то легчает
Как ветер качает
Лес. —
есть и другие, спокойные в своей музыке стиxи:
После бессонной ночи — слабеет тело
Милым становится и не своим — ничьим
В медленных жилах еще занывают стрелы
И улыбаешься людям, как серафим…
Разбитая на отделы — «Псиxея» очень хороша. Из отделов ее лучшие «Иоанн» и «Мариула». Приложенные отрывки «стихов дочери», может быть, печатать не стоило б. И не потому, что они не интересны. Не нужны также некоторые пояснительные приписки к стихам.
В целом буйная «Псиxея» говорит о большом таланте своего автора. Издана книга приятно.
Ф. Кубка
Поэзия революционной России
Отрывок{66}
Очень интересное явление русской поэзии — молодой поэт Борис Пастернак, переводчик Клейста,[251] лирик лермонтовского стиля («Сестра моя жизнь»). Его последний сборник «Темы и варьяции»[252] тяготеет к экспрессионизму. Повседневное Пастернак воспринимает как вечное. Его поэзия органически связана с философией разума. Его стихам свойствен скептицизм, рассудительность. Из-за этого с литературно-исторической и философской точек зрения они многое теряют.
Марина Цветаева — полная противоположность Бориса Пастернака. Она вся — чувство, сказка, традиция, страсть. Она музыкальна и чувственна. Она любит Россию Блока и музыкальные сны Андрея Белого. Не только поет красу исторического прошлого, но и любовно тянется к светящемуся настоящему. Кремль царской славы — за каждым стихом, ее литературная культура насыщена Байроном и французским декадансом. В Марине Цветаевой соединяются благородная аристократическая традиция со страстным анархизмом простой русской души. Она погружена в музыку и воспоминания, в тихую тоску, она гордая и мудрая. Превыше тяги к белым и красным для нее является тяга к Руси. Ее патриотизм растет со страданием.
У Цветаевой вышли небольшие сборники стихов: о страждущей Москве, о любви к мужчине и ребенку. Последняя книга появилась в 1923 г.[253] — уже во время ее пребывания в Праге. Марина Цветаева — романтик, для которого поэзия — отдых, исповедь и душевный покой.
С. Парнок
Б. Пастернак и другие
Отрывок{67}
… Пастернак и — Брюсов, и — Асеев,[254] и — Третьяков,[255] и — Эренбург, и — Тихонов,[256] и — Антокольский, — эти созвучия более или менее пикантны, да и то скорее в психологическом, чем в литературном смысле.
Но вот два созвучия, которые не могут не волновать: Пастернак и — Мандельштам, Пастернак и — Цветаева.
Мандельштам и Цветаева в пути к Пастернаку! Зачем это бегство? Любовники, в самый разгар любви вырвавшиеся из благостных рук возлюбленной. Отчего, откуда это потрясающее недоверие к искусству? Как могли они, так щедро взысканные поэзией, усомниться в ней и в своем вечном начале? На какого журавля в небе посмели польститься — они, родившиеся с синицей в руках? Какими пустынными путями к обманчивой прохладе воображаемых источников поведет их лукавое марево и вернет ли их опять к тому ключу, который их вспоил? Я слишком ценю этих поэтов для того, чтобы заподозрить их в пустом гурманстве: Пастернак не причуда их вкуса, а страшное и, кто знает, быть может, роковое искушение. Конечно, ни Мандельштам, ни Цветаева не могли попросту «заняться отражением современности», — им слишком ведома другая игра, но ими владеет тот же импульс, то же эпидемическое беспокойство о несоответствии искусства с сегодняшним днем. Их пугает одиночество, подле Пастернака им кажется надежнее, и они всем своим существом жмутся к Пастернаку. …
С. Бобров
Рец.: Марина Цветаева
Царь-Девица: Поэма-сказка. М.: Госиздат, 1922;
Ремесло: Книга стихов. М.-Берлин: Геликон, 1923{68}
Пожалуй, что только вот с этих двух книг начинается серьезная история М.И.Цветаевой как поэта. Ее первое, почти что детское выступление («Вечерний альбом») при всей наивности сразу поражало своей чрезвычайной свежестью, летучим таким темпераментом напева и хорошей учебой на французах. Если не ошибаемся, главными ее учителями были прекрасная, хоть и мало у нас известная, французская поэтесса Марселина Деборд-Вальмор[257] (1785–1859), П.Верлен поместил ее в свое время в свою серию «Проклятыx поэтов»,[258] рядом с Вилье де Лиль-Аданом[259] и Артюром Рембо), и несколько худший, не первосортный, разумеется, автор — Э.Ростан. Дуэт, конечно, немного странный, но для Цветаевой вообще характерны такие очень непоследовательные и взаимно-противоречивые привязанности. Вторая ее книжка «Волшебный фонарь», как это очень часто бывает у авторов нашего времени, показывала несколько пониженный и основательно ослабевший переход от захлебывающихся юношеской жадностью описаний «всех впечатлений первых дней» к некоторому разочарованию вступления в жизнь, так как она есть. Та юношеская натуга, девическая резвость, глаза на весь мир сразу, все, что очень трогало в первой книге, стало как-то взвинченным, искусственным, фальшивоватым во второй книжке. Кое-что поостыло и возникало у автора вновь исключительно в порядке какой-то труднопостижимой инерции, без существенных внутренних оправданий, а потому и превращалось в нечто достаточно надоедливое. Стремление к искренности, к исчерпанию пережитого обращалось как раз в ту самую искренность, о которой Уайльд хихикнул, что она «поза, и самая невыносимая из поз».[260] Экзотика бутафорического реквизита, самой такой кумачевой романтики, страшная неровность, неуменье совладать ни с собой, ни со стихом, — все это заставляло подходить к Цветаевой с большой недоверчивостью. А на развалинах этих построений возник некоторый совершенно неведомого происхождения русский стиль — ни дать, ни взять козаковская дума.[261] Нам пришлось видеть кое-что у Цветаевой в рукописях за время революции — и все это (громадное количество стихов; Цветаева, сдается, вообще страдает многописанием) было настолько безотрадным, что создавалось впечатление о том, что здесь и ждать больше нечего. Вот теперь две новые книжки: одна относится к 1920 году (по времени написания), другая («Ремесло») обнимает год с апреля 1921 по апрель 1922.
Именно эта-то сказанная руссопетщина является основным говорком автора. Эстетика «Мира Искусства»[262] приучила нас к подкрашенному разными Бартрамами, Поленовыми,[263] абрамцевскими рукодельями русскому стилю. Рерих[264] затем по этой дорожке доехал чуть ли не до каменного века: так все солидно, серьезно поставлено, не без мистагогическиx ухищрений и постаментинов. Цветаева взялась за это дело совсем с другой стороны: ее русский стиль — это бабий вой, как по покойнику голосят, с украшеньицами самого простейшего в этом стиле рода: эдак вроде самых незамысловатых петушков и розанчиков. В это неожиданно врывается напетый на символистах (не Брюсов ли?) стих, с хорошей такой щегольской отделкой, с прочным лаком первых брюсовскиx вещей.
У Марины другой раз (то, что пришлось видеть в рукописях в 1920) появлялась совершенно ей чуждая, по всему ее естеству, по вкусовому ее классу, по значительности ее стремлений — тяга к аxматовщине,[265] но это, видимо, быстро выветрилось, и теперь этого не найдешь. Неровность, срывы остались. Иx особенно много в «Царь-Девице». За отличным напевом в сторону частушки, женской заплачки вдруг возникнет, как кол какой торчит, совершенно не сделанный, не сработанный, никак не склеенный стих вроде:
Толк по полкам прошел безвестный:
«Не будет Девы — нам — Царя!»
И что нам до зари небесной,
Когда земная нам заря!
Тут можно не два восклицательных знака поставить, а сотню, и все-таки это пустое место во весь свой гренадерский рост — и больше ничего. За этим надвигается настырный и совершенно ненужный гиперболизм:
Полк замертво свалился пьяный,
Конь пеной изошел, скача.
Дуx вылетел из барабана.
Грудь лопнула у трубача.
Настоящий Бова-королевич с сытинской литографии:[266] удивляешься, как у автора не хватает чувства юмора, чтобы одернуться вовремя и не наваливать в свои вещи этого кустарного хламу, которым буквально забита вся поэма, так что по ней надо рыскать с карандашом, а иное торопливо переворачивать, чтобы не налететь на эдакого лопнувшего по швам трубача. А если исключить этих лопнувших от удовольствия и неприятностей персонажей, то книга прямо искрится своими отдельными строками, где так отлично, непосредственно понята песня, понят былинный лад. Понят так, как давно не приходилось видеть, как не удавалось никому из писавших в русском стиле, ни Бальмонту (в его «Жар-птице»), ни Клюеву, ни Клычкову,[267] ни Столице, не говоря уж, разумеется, об Есенине и его подражателях. Вот так, например:
Скрытые твои ресницы,
Без огня сожжена!
Отчего я не девица,
А чужая