и в лирике. Даже Кольцов, сам вышедший из народа, пошел по пушкинскому (или до-пушкинскому) пути: по пути, так сказать, олитературивания. То же надо сказать об Алексее Толстом, о Некрасове; в наши дни — о С.Городецком, о Клюеве, Клычкове и др. Эти поэты разнятся друг от друга дарованиями, но методологически их работы принадлежат к одной группе: книжность в них стилистически преобладает над народностью. Едва ли не единственным исключением является «Песня о купце Калашникове», в которой стиль народной исторической песни преобладает над книжным.
Только что вышедшая сказка Марины Цветаевой «Мóлодец» (Прага, 1925. Издательство «Пламя») представляет собою попытку нарушить традицию. Цветаева изменяет пушкинскую «дозировку». В ее сказке народный стиль резко преобладает над книжным: отношение «народности» к «литературности» дано в обратной пропорции.
Известная непоследовательность и у Цветаевой налицо: сказку пишет она стихом народной лирической песни. Но надо прежде всего отдать ей справедливость: этот стих ею почувствован и усвоен так, как ни у кого до нее.
Новейшие течения в русской поэзии имеют свои хорошие и дурные стороны. Футуристы, заумники и т. д. в значительной мере правы, когда провозглашают самодовлеющую ценность словесного и звукового материала.[302] Не правы они только в своем грубом экстремизме, заставляющем их, ради освобождения звука из смыслового плена, жертвовать смыслом вовсе. Некоторая «заумность» лежит в природе поэзии. Слово и звук в поэзии — не рабы смысла, а равноправные граждане. Беда, если одно господствует над другим. Самодержавие «идеи» приводит к плохим стихам. Взбунтовавшиеся звуки, изгоняя смысл, производят анархию, хаос — глупость.
Мысль об освобождении материала, а может быть, даже и увлечение Пастернаком, принесли Цветаевой большую пользу: помогли ей найти, понять и усвоить те чисто звуковые и словесные задания, которые играют такую огромную роль в народной песне. Народная песня в значительной мере является причитанием, радостным или горестным; в ней есть элемент скороговорки и каламбура — чистейшей игры звуками; в ней всегда слышны отголоски заговора, заклинания — веры в магическую силу слова; она всегда отчасти истерична — близка к переходу в плач или в смех, — она отчасти заумна.
Вот эту «заумную» стихию, которая до сих пор при литературных обработках народной поэзии почти совершенно подавлялась или отбрасывалась, Цветаева впервые возвращает на подобающее ей место. Чисто словесные и звуковые задания играют в «Мулодце» столь же важную роль, как и смысловые. Оно и понятно: построенная на основах лирической песни, сказка Цветаевой столько же хочет поведать, сколько и просто спеть, вывести голосом, «проголосить». Необходимо добавить, что удается это Цветаевой изумительно. Я нарочно не привожу цитат, ибо пришлось бы перепечатать всю книгу: за исключением двух-трех не вовсе удачных мест, вся сказка представляет собою настоящую россыпь словесных и звуковых богатств.
Конечно, никакая попытка воссоздать лад народной песни невозможна без больших знаний и верного чутья в области языка. Цветаева выходит победительницей и в этом. Ее словарь и богат и цветист, и обращается она с ним мастерски. Разнообразие, порой редкостность ее словаря таковы, что при забвении русского языка, которое ныне обще и эмиграции, и советской России, можно, пожалуй, опасаться, как бы иные места в ее сказке не оказались для некоторых непонятными и там, и здесь.
На некоторые затруднения натолкнется читатель и при усвоении фабульной стороны. Однако причиной этому — не авторская неопытность. Сказка Цветаевой построена на приемах лирической песни. Лирическая песня почти не имеет повествовательных навыков. Для этого она слишком отрывочна и слишком любит говорить в первом лице. Чтобы изобразить ряд последовательных моментов, Цветаевой, в сущности, приходится превратить сказку в ряд отдельных лирических песен, последовательностью которых определяется ход событий. Это, конечно, ведет к некоторым как бы прорывам в повествовании, к спутанности и неясности. Недаром автору пришлось в нескольких местах сделать пояснительные подстрочные примечания. Но повторяю — это темнота, которую при данных условиях вряд ли можно было избежать и которая, кстати сказать, отчасти свойственна и народной лирике, всегда слабоватой по части построения.
Выше я указал, что Цветаева нарушает «пушкинскую» традицию в отношениях народного стиля к книжному. Действительно, давая преобладание народному, она все же вводит в свою сказку некоторые приемы литературы книжной. Самая мысль рассказать сказку путем соединения ряда лирических песен — конечно, книжная. Книжными кажутся и некоторые частности, подробное перечисление которых заняло бы слишком много места. Как пример — укажу на прием не только «книжный», но даже почти типографский: на сознательный пропуск некоторых рифмующих слов, которые должны быть угаданы самими читателями. Этот интересный, но слегка вычурный прием, если не ошибаюсь, впервые применен П.Потемкиным в книге «Смешная любовь» (1907 г.).[303]
Восхваление внутрисоветской литературы и уверения в мертвенности литературы зарубежной стали в последнее время признаком хорошего тона и эмигрантского шика.[304] Восхитительная сказка Марины Цветаевой, конечно, представляет собою явление, по значительности и красоте не имеющее во внутрисоветской поэзии ничего не только равного, но и хоть могущего по чести сравниться с нею.
Г. Адамович
Литературные беседы
Отрывок{78}
Нельзя сомневаться в исключительной даровитости Марины Цветаевой. Читая ее, нередко приходится думать: «победителей не судят». Все средства, употребляемые ею, — качества не перворазрядного. Вся внешность ее поэзии — скорей отталкивающая. Тон — льстивый, заискивающий, большей частью фальшивый. Но настоящий художник всегда обезоруживает, наперекор предположениям: так и Цветаева. По редкому дару певучести, по щедрости этого дара ее можно сравнить с одним только Блоком. Конечно, шириной, размахом, диапазоном голоса Цветаева значительно превосходит Анну Ахматову. Если же мы, не задумываясь, отдадим «пальму первенства» Ахматовой, то только потому, что стихи — не песня и поэзия все-таки не музыка.
«Мóлодец» — только что вышедшая сказка Цветаевой — вещь для нее очень характерная. Она кажется написанной в один присест. Есть страницы сплошь коробящие, почти неприемлемые. Все разухабисто и лубочно до крайности. Нужен был подлинный и большой талант, чтобы из этого болота выбраться, чтобы всю сказку спасти. Цветаевой это оказалось под силу. Она дыханием оживила стилистически мертвые стихи. Более того: «Мóлодец» в целом — очаровательная вещь, очень свежая, истинно-поэтическая. Закрывая книгу, ни о каких недостатках не помнишь. Все кажется прекрасным. Опасно требовать большего от поэта.
Но постараемся холодно разобраться во впечатлении. Замысел «Мулодца» может заинтересовать и растрогать даже в простом пересказе. Это история об «упыре» или оборотне, влюбившемся в бойкую деревенскую Марусю. Начало сказки отдаленно напоминает баллады Бюргера и Жуковского, последние страницы — погоню в «Лесном царе»: так же все страшно и чудесно. Это — старая тема вторжения смерти в живую непрерывающуюся жизнь, тема всегда действенная, всегда словно распахивающая окно в мир пугающий и влекущий. Если и правда, что о любви и смерти все человеческое искусство, то ведь говорит-то оно о любви, а на смерти оно только обрывается. Дальше страх или надежда, но всегда вопрос. Попытка проникнуть туда всегда поражает сознание, как поражает нас самое страстное, самое восторженное и, может быть, прекраснейшее стихотворение Пушкина «О, если правда, что в ночи» — об этом.
Сказка Цветаевой написана языком не разговорным, не литературным или книжным, а «народным». Я отдаю должное изобретательности Цветаевой, если она изобрела большинство встречающихся в ее сказке оборотов и выражений. Я преклоняюсь перед ее знанием русского языка, если она все эти речения взяла из обихода, а не выдумала. Не берусь судить, какое из двух предположений правильное. Но с уверенностью я говорю: насколько наш обыкновенный, простой, развенчанный и оклеветанный «литературный» язык богаче, сильнее, выразительнее цветаевского волапюка! Сколько возможностей дает обыкновенный русский синтаксис, хотя бы в объеме учебника Смирновского,[305] по сравнению с монотонно-восклицательным стилем Цветаевой.
Месяц — взблестами
Звяк об стеклышки.
Чаркой по столу:
С милым чокнуться.
Все — в раз.
(стр. 57)
Эти строки дают представление о тоне сказки. Если бы русский народ изъяснялся так, иностранцы были бы правы, утверждая, что все русские — полупомешанные, toquйs.
Некоторые страницы «Мулодца» гораздо больше напоминают Андрея Белого, чем народные песни, — например, вся глава о «мраморах».
Очень хороши диалоги. В них убедительная певучесть цветаевского стиха сказывается сразу и в них она «уместнее», чем в других частях рассказа. …
В. Амфитеатров
Рец.: Марина Цветаева
Мóлодец: Сказка. Прага: Пламя, 1924{79}
Предел инфернальности в русском фольклоре — «любовь мертвеца» (мрачная тема, последним несчастием своим, страстностью своей недозволенности, и недозволенностью своей страсти, соблазнявшая стольких поэтов — от Гете и Лермонтова и до Бодлера и Брюсова): не в глупом черте, существе почти добродушном и легко надуваемом, — воплощает русская сказка — Тьму и Мрак; подлинный ее Сатана — не нечисть, а — мертвец, дерзостно восхотевший вернуться «со смертью занавешанныx тихих берегов», — в шум, блеск, пляс земной жизни, загробный сладострастник, навье.
Насыщенность образов — и разнообразие ритмики полно и явственно воплощают в сказке М.И.Цветаевой — сладострастную жуть русского вампиризма, обаяние его неодолимого нечестия: «Мóлодец» — подлинная сказка, злая и страшная…
Не все — приемлемо в «Мулодце». Не говоря уже о некоторых более мелких погрешностях, «топора литого олова» или нежити, вкушающей соль — есть в сказке М.И.Цветаевой — вызывающие протесты неологизмы («нечеловецк свет»), и какофоничность («Сгреб — не дает. Брык — скок — бег — лет. — Поводом рвет — парусом бьет» или «Ан — в храм — тот — сап: — Встань, барин — млад, скидай халат. Слезай в парад»), и выверт (паузы, усекающие конец слова: «Наш знакомец то, грызет упо…» или «Нынче мать загры…»).
Утомляет однообразие темпа: при разнообразии ритмов, — «Мóлодец» почти целиком написан как плясовая — allegro molto: лишь очень редко Цветаева вносит — ritenuto: таково, например, прекрасное начало «Xерувимской», развивающееся, плывущее широкой, почти кантиленой темой:
И еле — как будто бы мысли сказались —
Над барыней — шелест:
— Проснись, моя зависть!
И брежно — как будто слезою колеблясь —
Над барыней дребезг:
— Проснись, моя ревность!
Но чаще стих Цветаевой мчится бешенным prestо, поражая неукротимыми диссонансами, жесткий, шершавый, угловатый: хрюк фаготов, гнус гобоев, клик тромбонов, рокот литавров и лязг тарелок в нем гораздо слышнее певучего стона скрипки или широкого рыдания виолончели.
Говорю это не в осуждение «Мулодца», утомляя, — создает то, что является смыслом, сутью всякой поэзии, — очарование. Незабываемым сохраняется и плясовой парафраз: «Ах, вы, сени мои», — словно сказанный в слове — отрывок из «Петрушки» Стравинского:[306]
Эй, звоночки, звончей вдарим
Наша новая дуга
Стар у барина слуга.
Эй вы кони мои,
Кони мои
Собственные.
И трубный вопль:
Закопали в тай:
Жемчугом! Золотцем!
Оттого, что ад
Мне кромешный — рай
С молодцем! С молодцем!
И легко летящая мелодия:
Твои очи голубы.
Мои мысли вздорные,
Твои очи голубые,
А бывают черные.
И многое другое, на чем лежит печать истинной поэзии.
В. Амфитеатров
Рец.: Марина Цветаева
Мóлодец: Сказка. Прага: Пламя, 1924{80}
«Мóлодец» — самые подходящие стихи