для танца под декламацию, некогда усиленно пропагандировавшегося в Москве г. Александром Струве:[307] Это — сплошная пляска, где ритм и темп властвуют нераздельно, оттесняя на задний план — образность, очень причудливую, иногда ошеломляющую, но которая, кроме очаровательного рассвета: «И дале, и возле, и звоном, и вязью… Рассветные сквози… Рассветные связи» («Мóлодец», ч. II, 5), почти не запоминается: настолько внимание приковано к ритмике поэмы.
Именно захват ритмическою стихией является причиной многочисленных дерзостей «Мулодца»: удлинения слов и размещение их на разных строках («Он — дай, ты — на»… О — на: «не зна — ю, не помню…») (Ibid, 2), пауз, усекающих конец слова (прием еще невиданный, если не считать институтской переделки лермонтовского стихотворения: «И ску, и гру, и некому ру»…).
Последний фокус — иногда приводит к блестящему эффекту:
(Ibid, ч. 1, 3).
Здесь отпадает, конечно, «пир», создается впечатление предсмертного прерывистого шепота… Но —
Стоит наш знакомец-то,
Грызет упо —
уже не грозно, а комично: и едва ли не естественны два вопроса: вкусно ли «упо» это самое? — и что оно такое? учреждение в Совдепии или кинофирма в Берлине?
Ритмы «Мулодца» внешне очень разнообразны, но внутренне они едины: это — все время — русская пляска, трепак… хороводный круг…
Иногда он обнаруживается не таясь, почти в бытовой окраске: «Синь да сгинь — край села, рухнул дуб, — трость цела. У вдовы, у той, у трудной дочь Маруся весела» (Ibid, 1), иногда — переходит в лунную, скользящую замедленность призрака: «Громки мраморные долы, а ее шаги — как в золы, громки ржавленные скрепы — а ее шаги — как в пеплы»… (Ibid, ч. II, 2), иногда — превращается в бешеную скачку жестких какофоний, скороговорки: «Сгреб — не дает. — Брык — скок — бег — лет — поводом рвет, парусом бьет» (Ibid); страстным иногда взывает воплем («Оттого, что клад закопали в тай; жемчугом! золотцем! Оттого, — что ад мне кромешный — рай: с молодцем! с молодцем!»); то мчится отчаянным стремительным летом («Через пень-колоду — топом, через темь-болото — следом, табуном — летит — потопом, чугуном — гремит — железом»), то, как плющ, обвивает ползучим инфернальным заклинанием («И сле — как будто бы мысли сказались — над барыней шелест: — Проснись, моя зависть! И брежно — как будто слезою колеблясь — над барыней дребезг: — Проснись, моя ревность!»), то наконец распадается в неясный сумбур адского шабаша. — («Вот вам, гикоты — торги, мое дитятко — труд! Вот вам, ярмарка — орда, моя барыня — строга! Чур не щупать! За версту дивись!» или еще: «Тут как взвизгнут, растопырясь: — Должно в гирьях! должно в гирьях!.. Стакан — дна нет, кругом — хари… Тут, как грянут, тут, как вдарят…»)
Но всегда — ритм «Мулодца» во всех своих многообразиях есть пляс… Несколько утомительный, но придающий сказке — законченность и единство.
В заключение — несколько протестов: я очень сомневаюсь, чтобы про нечистую силу можно было сказать: «Христом просят» или «Ехать за хлеб, да за соль!»: всякому, мало-мальски знакомому с этим малопочтенным миром, — ведомо: нечисть, немочь, нежить не в состоянии выговорить Имени Спасителя и никогда не ест соли; качества сии подтверждены всеми фольклорами, — и найти обратное в русской сказке — странно.
Затем — «топор литого олова», конечно, невозможен: таким топором ничего не срубишь: олово — металл мягкий.
И, наконец, последний, самый горячий, протест против формы «нечеловецк» (вместо «нечеловеческий»): это — неуклюже, какофонично, похоже на название уездного города, а — главное — так не в духе и стиле языка, что странно встретить это у поэта, чувствующего национальную стихию и к ней влекущегося.
Н. Цуриков
Неприятная выходка{81}
Журнал «Своими Путями», вероятно, в целях «исторической объективности» и «полноты» один из своих номеров (посвященный России) украсил портретами большевистских вождей.[308] Этот «номер» редакции был назван мною «блудной» типично эмигрантской затеей, а поступок редакции (не журнал) охарактеризован словом «эмигрантщина» («Возрождение», № 125).[309]
В своей статье я писал, что идейный журнал не есть историческая хроника и что поступок редакции есть характерный пример той распространяющейся «эмигрантской» болезни, которую один из редакторов журнала охарактеризовал как потерю собственного лица из-за стремления принять новое лицо родины.[310]
Я не думал, что поступок редакции характерен для всего журнала вообще, и мне казалось, что все, мной сказанное, чрезвычайно бесспорно и элементарно, и я не предполагал к нему возвращаться. К сожалению, я ошибся.
Не столько в защиту журнала, сколько для посрамления меня, и персонально, и в качестве «возрожденца», выступила в «Днях» М.И.Цветаева, указав, что она одна из сотрудниц журнала.[311] Может быть, она сочла нужным упомянуть об этом не в качестве обоснования своей статьи, но так как-то вышло. И потому, для ее сведения: некоторые мои добрые знакомые, статьи которых были помещены в журнале, без особого волнения отнеслись к моей статье, может быть, потому, что они понимали, что моя статья их не касается, может быть, потому, что «иллюстрации» им самим особого удовлетворения не доставили. Кроме того, если М.И.Цветаева начнет впредь обижаться за все журналы, в которых печатаются ее стихи, проза или статьи по искусству, то положение не столько зарубежной печати, сколько ее собственное, станет критическим. Придется только и делать, что обижаться, ибо М.И.Цветаева помещала свои произведения и в «Русской Мысли» и… в «Воле России». Диапазон порядочный!
В области публицистики М.И.Цветаева, по-видимому, новичок. Это видно из того весьма полезного урока, который она получила от редакции «Дней», на страницах которых она занялась моим «опозорением». М.И.Цветаева начинает свою статью с горькой жалобы на то, что журнал «Своими Путями» замолчан прессой, а «Дни» в редакционном примечании отвечают: вы ошибаетесь, сударыня, мы этот журнал в свое время основательно обругали. Стихи помещают без комментариев, а с публицистикой надо быть осторожнее и не ходить «чужими путями». Во всяком случае М.И.Цветаева права, о «плохой прессе» журнала теперь говорить уже не приходится.
Что она пишет, — в отличие от меня, по ее словам «потерявшего равновесие», в своей «корректной» и «спокойной» статье, носящей совсем не полемический заголовок «Возрожденщина» (?!). Это не легко понять, но вот как будто три основных положения. Первое. Я не смел говорить об одном только поступке редакции «Своими Путями», а должен был непременно писать рецензии чуть ли не о всех вышедших номерах. Нелепая претензия! Увижу я, скажем, как кто-нибудь на улице бьет ребенка и напишу об этом поступке, характеризуя нравы общества, и вдруг на меня накинутся: «Да вы знаете биографию этого человека? Он так любит детей!». Не знаю, да и знать не хочу, не обязан. Впрочем, я ведь подчеркнул антибольшевистский текст журнала, а с одной из основных для журнала статей — даже согласился! Максимум внимания.
Второе. Я будто бы Герцена от Ленина не отличаю, и в одну кучу их свалил. Это заключение — на основании моей фразы: «прежние эмигранты, начиная с Герцена и кончая Лениным…» Мне думается, что не только совесть, но и грамматика не дают возможности так толковать мою фразу. Если я напишу: начиная с Архангельска и кончая Севастополем, то накидываться на меня, утверждая, что я не знаю географии, и приписывать мне мысль, будто эти города находятся по соседству — и смешно, и бездоказательно. Это уже, действительно, чистая демагогия.
Третье. К сожалению, М.И.Цветаева сочла нужным поставить свой штемпель на поступке редакции «Своими Путями». Зачем понадобилось большим поэтическим именам поддерживать маленькое и явно гиблое дело — не понимаю. Тем более, что большие имена не спасают ничтожных аргументов. Что же она говорит по существу моего обвинения? «Историчность не позорна, Дзержинский есть история, значит, и его портрет в эмигрантском журнале не позор…» И это все? Нет, есть еще, уже не от разума, а от чувства. «Ненависть — страсть, и требует достоверности. Дзержинский — олицетворение моей ненависти, хочу видеть ее лицо…» (?!). Теперь все.
Что же тут скажешь, ну и смотрите и любуйтесь от ненависти! Ведь я же писал: «Если редакция вздумала издавать справочник для террористов, то это так и надо было оговорить».
И наконец завершение всего… Имена Г.Гейне, Фета и Гумилева, «по моему чувствованию, — заявляет М.И.Цветаева, — неуместны на злободневных устах автора Эмигрантщины», сотрудника, по характеристике М.И.Цветаевой, «гнилого ковчега Возрождения».
Это уже геркулесовы столпы! Можно ли, даже в самом густом чаду полемики, до таких вещей договориться! Если бы это был только истерический вопль, можно было бы лишь пожалеть о нем. Но, к сожалению, есть в этих словах не только публицистическая беспомощность, но и… нечто худшее.
Я вовсе не думал сражаться именами Фета и Гумилева, особенно последнего, и никогда не пришло бы мне в голову отнимать у кого-нибудь право любить его и произносить его имя, но теперь М.И.Цветаева вынудила меня расшифровать смысл ее «удивительной» фразы.
Чьи это уста получили патент на произнесение имени Гумилева. Поэтов, небожителей, членов аристократического пантеона, роняющих со своих уст только «вечные слова»? О, если бы так, то мы еще готовы были бы смолкнуть. Но хлесткая статья «Возрожденщина» написана и не стихами и не поэтессой М.И.Цветаевой. Ибо нельзя же в самом деле думать, что звание поэта делает все его действия поэтическими. Я не поэт, а публицист, но уверяю вас, что когда я покупаю сапоги или хожу в баню, я не думаю, что совершаю публицистические акты. А раз так, раз дело не в поэтах, противопоставляемых «злободневности», а, очевидно, в «гнилом ковчеге», то уж позвольте мне сказать следующее:
Да, Гумилев замечательный русский поэт, и мы не думаем, что благодаря тому, что он был религиозен, был монархистом, был офицером и Георгиевским кавалером, только монархисты и офицеры вправе считать его своим. Нет, право любить стихи поэта Гумилева принадлежит каждому и притом не только пишущему стихи.
Но Гумилев не только поэт. Образ Гумилева есть ослепительный образ героя. Он наша гордость, он порука тому, что в России были и есть люди, не склонившие своей гордой головы перед хамами и убийцами. Гумилев не прошлое, а настоящее и будущее. Его имя призывает к мщению и непреклонной непримиримости. Был ли он заговорщиком или не был, все равно. И его жизнь, и его смерть героичны, они призывают к героизму и они не дают людям забыть своего патриотического долга, они напоминают, они будят совесть и они проклинают всех, забывших дело его жизни и его смерти. И вот благодаря этому я и думал, что газета, поставившая своей первой целью утверждение дела белых героев: русских офицеров Корнилова, Алексеева, Маркова, Дроздовского[312] и