девушку и выслеживает ее — околдованный ее чарами.
Одна из лучших — сцена призрачного пляса: только месяц да мрамора (Как взыграет, раскалясь, лунный луч во хрусталях). Она пляшет и плачет, чьей-то воле покорная — плачет и пляшет.
И только под утренний звон возвращается к кусту, чтобы снова превратиться в цветок. Барин за нею «как припаян, как приклепан». Хватает за руки. Между ними борьба, но она —
Вьется из рук,
Бьется из рук,
Рвется из рук,
Льется из рук.
И только, когда слуга пришел на помощь и произнес:
она превратилась в земную женщину и становится его женой.
Пятый год к концу идет. У барыни сын. Все по слову Мулодца. Что было раньше, забыто.
Живет как во сне — качает сына — песни поет. И вдруг в завороженное бытие врывается нежить. С гиком, шумом, завистью, злобой вторгается в образе гостей — пьяных, наглых, хитрых. Играя на барской спеси и дури, гости подговаривают барина показать сына и жену, которой до срока искупления, положенного Мулодцем, осталось пять дней.
Под пьяный зык, топот и крики разгулявшихся гостей у Маруси пробуждается смутное воспоминание о прежней жизни. К извечной тоске народных колыбельных песен — предчувствие тяжкой судьбинности жизни — примешивается тоска о несбывшемся, придающая песне изумительную музыкальность горьчайших народных причитаний.
По настоянию барина, она выходит с сыном. «Хороша да некрещена», — вопят гости и подстрекают барина дать клятву свезти ее в церковь к обедне.
Еще в окнах «рассветные седи, рассветные сквози». Спит барыня
И еле — как будто бы мысли сказались —
Над барыней — шелест:
— Проснись, моя зависть!
Это он — Мóлодец, весть подает и, чуя беду над нею, хочет переломить судьбу и спасти ее от окончательной гибели — на вечность.
И слезно — как будто бы женщина плачет —
— Не езди! Не езди!
Блаженством заплатишь!
Бой меди — бой рока — звонят к обедне. Барин велит коней запрягать.
Под санный бег, под вьюжный запев Маруся в видениях метели воочию видит всю свою прежнюю жизнь: мертвого брата, мертвую мать, подружек и, наконец, себя алым цветком, на перекрестке.
У церкви вход загораживает толпа нищих, тех же, на этот раз в рубищах, «гостей».
Идет обедня. Поет хор. Голос священника и голос его — Мулодца, оттуда ей весть подающий.
Ратоборство двух голосов — спор о душе.
— Гряди!
Сердце мое — смятйся во мне!
Слова божественной службы и его слова:
Трезвенница! Девственница!
Дивен твой рай!
Красен твой крин!
Сына продай,
Мужа отринь.
Он над нею — знает, близок час, неотвратимое свершится — ибо судьба неодолима. Но, как и тогда, невольно вовлекая ее в круг гибели, он все-таки пытается бороться с судьбой. И там не умерла в нем любовь человеческая.
И, жалея Марусю, еще пытается предостеречь:
Оком не вскинь!
Взором не взглянь, —
в левую оконницу, куда приник он тайно и куда влечется она.
С первых строк, поднявшаяся, неоскудевающая волна напряжения, все нарастая, в последней главе достигает наивысшего, трагического пафоса.
Огла-шеннии,
Изыдите!
Грозный возглас, и голос его —
— Свет очей моих!
Недр владычица! —
и снова — Оглашеннии — Она прощается с сыном — никнет —
Голос мулодца-человека в последний раз молит:
Только глазка не вскинь:
В левой оконнице!
Грянул торжествующий хор — херувимская:
И-же хе-рувимы!
Удар — окно настежь. Никакие силы, никакие законы.
— Гляди, беспамятна!
(Ни зги — люд замертво)
— Гряду сердь рдяная!
Ма-руся!
Глянула.
В окна потоком огонь: Маруся — при звуках своего имени вспомнившая, себя нашедшая — к нему —
Та — ввысь,
Тот — вблизь:
Свились,
Взвились:
Хлынь — в хлынь!
До-мой
В огнь-синь.
Передать содержание Мулодца — хотя оно ясно и последовательно развертывается — трудность непреодолимая. Слишком музыкально связаны между собой строфы — все строчки нерасторжимые звенья — хлынувший ливень звуков, колокольный разлив — сыгравшийся оркестр — не разъять на отдельные части — не расчленить звуков. Чтобы полностью воспринять, надо прочесть целиком — никакой пересказ не передаст ритмически-музыкального богатства.
Излагая содержание, хотелось отметить одну из сторон творчества Цветаевой — переплетение, перекличка жизни «этой» — земной и «той».
Слова, которыми заканчивается «Мóлодец», для М.Цветаевой знаменательны.
Д. Шаховской
Рец.: Ковчег: Сборник союза русских писателей в Чехословакии. Прага: Пламя, 1926
Отрывок{90}
… После холодных, мраморных стихотворений Сергея Маковского — «Поэма Конца» Марины Цветаевой. Автор — создатель «культурного» эпоса. Каким-то чудом (чудом рождения, вероятно!) похищено перо у сказочной Птицы русской народной песни — и пишутся, пером этим, «цивилизованные» — сюжетно и формально — стихотворения. Вместо того чтобы поздравить «цивилизацию» (или, по крайней мере, оскорбиться за эпос!), некоторые критики… разводят руками. Может быть, Марина Цветаева и повинна немного в этом жесте. Может быть, она, желая весь мир вещей собрать в свое поэтическое объятие, жертвует для этой великой цели некоторыми маленькими человеческими привычками мышления… возможно. Что следует удержать из «Поэмы Конца», это — все. …
В. Даватц
Тлетворный дух{91}
Недавно я написал в «Новом времени» небольшую рецензию о сборнике «Ковчег».[337] В этом сборнике есть произведение Марины Цветаевой «Поэма Конца». Эту поэму я назвал набором слов и издевательством над читателем.
Я имел некоторое право на это. Во-первых — я не присяжный критик, — а потому могу говорить все, что думаю, не справляясь о моде. Во-вторых, я действительно понял очень мало (критики Марины Цветаевой обыкновенно говорят: «Передать содержание ее поэмы трудность непреодолимая»[338]). В-третьих, я действительно ощутил почти физически то издевательство, о котором писал.
Да будет позволено мне рассказать, при каких обстоятельствах это было. Я был ночью в карауле на охране наших знамен. На кладбище было тихо; в караульном помещении потрескивала печь, было светло. В полном одиночестве, в полной тишине, были слышны не только отдаленные шаги, но даже шорохи. И, когда, после обхода вокруг церкви, я убедился, что все спокойно и тихо, я вошел в караулку и мне захотелось, в этой тиши и одиночестве, прочесть хорошую русскую книгу.
Я вынул из кармана хорошую русскую книгу — и стал читать.
Там было написано:
Небо дурных предвестий:
Ржавь и жесть.
Ждал на обычном месте.
Сей поцелуй без звука:
Губ столбняк.
Так — государыням руку,
Мертвым — так…
……………………………….
Заблудшего баловня
Дитя годовалое:
«Дай» и «мой».
……………………………….
Серебряной зазубинкой
В окне — звезда мальтийская!
Наласкано, налюблено,
А главное — натискано!
Нащипано… (Вчерашняя
Снедь — не взыщи: с душком!)
…Коммерческими шашнями
И бальным порошком.
……………………………….
Назад? Наготою грубой
Дразня и слепя до слез —
Сплошным золотым прелюбы
Смеющимся пролилось.
………………………………..
Справляли заутреню.
Базаром и збкисью
Совсем овсяной!
(Овсом своенравие
Гасить в рысаках!)
Отнюдь не Аравией —
Аркадией пах
Тот кофе…
……………………………
Разом проигрывать —
Чище нет!
Дням конец.
Негам (читай — камням),
Дням, и домам, и нам.
Может быть, если бы это было лет пятнадцать тому назад, когда еще не было ни войны, ни революции, когда наиболее радикальное казалось мне наиболее совершенным, когда можно было после хорошего обеда почитать и помечтать за рюмкой ликера, — может быть, это вызвало бы приятную улыбку.
— Знаете: а ведь это смело!
Что значило это «смело» — никто не знал. Но все понимали, что быть «смелым» необходимо, что это также необходимо в искусстве, как быть радикалом или социалистом в политике.
Но это «смелое» преподносится теперь мне, который постарел на пятнадцать лет (и каких лет!). И преподносится это тогда, когда рядом дышат своим дыханием Петровские знамена, когда тут, под боком, в спящей церкви, воплотилась вся история российская — и когда знаешь, что у этих полотнищ пролито море крови русских людей, чтобы в свое время высоко их держать, а в наше — отбить, спасти, сохранить…
Не на родине ли спят они? Не русский ли дух витает над ними? Не ясно ли, что в этой близости и одиночестве, хочется яркого правдивого русского слова.
…………………………………
И у Иова,
Бог, хотел взаймы?
Да не выгорело:
За городом мы!
За городом! Понимаете? За!
Вне! Перешед вал!
Жизнь, это место, где жить нельзя:
Ев-рейский квартал.
Так не достойнее ль во сто крат
Стать вечным жидом?
Ибо для каждого, кто не гад,
Ев-рейский погром —
Жизнь. Только выкрестами жива!
Иудами вер!
На прокаженные острова!
В ад! — всюду! — но не в
Каюсь, мне хотелось заплакать от оскорбления.
А когда пришел день, настала обычная сутолока жизни, принесли почту. Здесь были газеты всех направлений. И почти во всех этих газетах, без различия политических оттенков, было написано о Марине Цветаевой и о ее «Поэме Конца».
Должен сказать, что Марина Цветаева имеет «хорошую прессу». Русские люди, которые никак не могут сойтись и семь лет грызутся друг с другом, сошлись на нашей поэтессе. «Дни», «Последние новости», «Возрождение» — все в один голос — посвятили нашей поэтессе сочувственные строки. Находили прежде всего «ритм». Затем — настроение. Затем — «формулу». Затем — «чувство русской народной песни». Затем — «новые формы» (обходится без глаголов)! Затем…
Да стоит ли перечислять достоинства Марины Цветаевой! В журнале «Благонамеренный» об этой поэме написано: «Автор — создатель „культурного“ эпоса. Каким-то чудом (чудом рождения, вероятно!) похищено перо у сказочной Птицы русской народной песни, — и пишутся этим пером „цивилизованные“ сюжетно и формально стихотворения… Что следует удержать из Поэмы Конца, это — все».[339]
Таков приговор критики. Около голого короля ходят придворные и вельможи и восторгаются его платьем.
Мне остается лишь уподобиться озорному мальчишке и на глазах у всей честной компании закричать:
— Смотрите-ка, а ведь король наш голый!
Тогда, — говорится в сказке, — все увидели, что король-то на самом деле голый.
Я не льщу себя этой надеждой. Я знаю, что меня объявят «ретроградом» и «невеждой», а слава Марины Цветаевой не потускнеет. Самый большой либерализм допускает только чуть-чуть и очень почтительно подшутить, как это сделал Lolo:
Помню: по-простецки написал я как-то:
«Он ее целует»… Мой Зоил пришел
В гнев неутолимый от такого факта:
– «Он — ее! И только! К черту ваш глагол!»
– «Он — ее! И только! Глубина. Стремнина.
Он — ее… Поймите, что глагол — шаблон.
Он — ее. Так пишет яркая Марина!
Я в стихи Марины бешено влюблен!»
Что Марина нынче в славе и фаворе —
Это всем известно и приятно всем.
И, конечно, я бы не «жалел о воре»
Если б он похитил пук ее поэм.
Но насчет глаголов с ней я не согласен, —
И скажу смиренно мнение мое:
«Он ее целует» (этот звук прекрасен),
Лучше, чем сухое, злое: «он — ее».[340]
Но я не могу шутить.
Через тот ров, который тщетно пробует засыпать г-жа Кускова,[341] подул тлетворный ветер, принес с собой дух Маяковских, разлился по эмигрантским весям, — и вот здесь, в эмиграции, празднует свою легкую победу.
Кривлянье этих господ объявляется там пролетарским чудом. В его «ритме» находят, что полагается: лязг железа, грохот молотов, фабричные свистки.
Кривлянье Цветаевой — объявляется здесь национальным достижением. В ее «экспрессии» ощущают «вечный пульс народной песни»…
И разве при таком кривлянии важно что написано? Разве не еще оскорбительнее, если «без глаголов» вздумается капризной поэтессе прославлять «белое движение» или возвеличивать «галлиполийцев»?[342] Разве не металась бы душа от негодования, если бы, в стиле советского