павильона на декоративной выставке, был выстроен православный храм?
Д. Резников
Вечер Марины Цветаевой{92}
О Марине Цветаевой не напишешь в двадцати строках, которых едва ли хватит на перечисление ее стихов и поэм. Цитатами тоже не отделаешься: место не позволяет, да и к тому же стихи Цветаевой в написанном виде гораздо менее убедительны, чем когда слышишь их с голоса. Читая ее книги, невольно начинаешь читать вслух. В них столько жизни, движения, трепета; автор задыхается, выбивается из сил, спешит. Это стремительное начало в стихах Цветаевой обусловливает синтаксис, отрывочный, с опущенными промежуточными звеньями, и выбор слов: пократче, посжатей. Стихи ее увлекают читателя, он невольно начинает спешить вместе с ней, не зная куда, не понимая зачем, — не все ли равно?
Нужно ли перечислять ее книги? «Волшебный фонарь», «Стихи к Блоку», «Ремесло», «Царь-Девица», «Мóлодец», с каждым новым сборником Цветаева обновляется и совершенствуется. Она все лучше овладевает своим ремеслом и в последних своих поэмах и драмах: «Фортуна», «Смерть Казановы»[343] и т. д. выявляет себя большим мастером. Стихи ее необычайно индивидуальны, с первой строки, с первого слова узнаешь их высокий пафос.
Не следует сомневаться, что любители хороших стихов почтут своим долгом прийти послушать Марину Цветаеву на ее вечере, который состоится в субботу, 6-го февраля (79, рю Данфер-Рошро, Париж 14).
М. Гофман
Вечер Марины Цветаевой{93}
6-го февраля в Париже, в помещении клуба молодых поэтов, состоялся вечер Марины Цветаевой. Еще недавно считавшаяся среди вторых имен, полуимен современной поэзии, Марина Цветаева стала за последнее время не только одним из самых крупных имен, но бесспорно самым крупным именем. Ее вечер является лишним подтверждением ее мгновенно выросшей популярности, ее модности: за четыре года в Париже мне еще не удавалось видеть такого множества народу, такой толпы, которая пришла бы послушать современного поэта; еще задолго до начала вечера не только большое помещение капеллы и хоры были переполнены, но и в проходах происходила такая давка, что невозможно было продвигаться.
Вечер прошел удачно, и публика награждала щедрыми аплодисментами певицу Кюнелли и скрипача Могилевского,[344] но самый большой успех выпал на долю виновницы вечера — Марины Цветаевой. Она читала и старые стихи из «Лебединого стана» (стихи, написанные в Москве в 1917–1922 г.) и новые; свежий, несомненный, настоящий талант чувствуется и в старых примитивах, в которых Марина Цветаева отдает власть взволновавшего ее чувства и из него создает простые, но поэтически-выразительные стихи, и в новых стихах, в которых она влюбленно упивается звуками своего поэтического голоса. Однако Марина Цветаева еще не нашла своего настоящего голоса и тона, и ее широкий диапазон не разнообразие творческой природы, а проба голоса, искание настоящего, своего тона.
Г. Адамович
Вечер Марины Цветаевой{94}
В Союзе молодых поэтов состоялся в прошлую субботу вечер Марины Цветаевой.
Вечер собрал множество слушателей. «Принимали» поэтессу восторженно. Впрочем, еще бульшие восторги вызвала какая-то певица,[345] которую, говоря по-театральному, «публика не хотела отпускать».
Цветаева сначала прочла цикл «белогвардейских» стихотворений, посвященных добровольцам, Дону, Галлиполи. Стихи эти нигде еще не напечатаны.[346] Их поэтическая ценность показалась мне далеко не безусловной. Но одушевление их несомненно.
Во втором и третьем отделении Цветаева читала стихи более общие, частью напечатанные, частью неизвестные. Под конец ей, как Шаляпину, кричали чту читать, и она, улыбаясь, исполняла заказы. Кто-то крикнул:
Цветаева удивленно подняла брови и задумалась:
– «Откуда такая нежность?»… 1916 год… не помню больше.
Как жаль, что она эти стихи больше не помнит. Это одно из прелестнейших ее стихотворений.
В том, что прочла Цветаева, не все одинаково хорошо. Есть среди прочитанного вещи неотразимо-привлекательные, своеобразные, отмеченные подлинной, чудесной «Божией милостью». Но есть и стихи, смущающие грубоватыми эффектами, то звукового, то смыслового характера (вроде выкрика «За Софью — на Петра!»[347]).
Впрочем, победителей не судят, — а Цветаева, конечно, победитель.
Н. Рыбинский
Литературная хроника{95}
В зарубежном литературном обществе появился новый знакомец, представившийся под довольно интригующим именем: «Благонамеренный». Это журнал, выходящий в Брюсселе два раза в месяц, редактирует его кн. Д.А.Шаховской и руководит им Григорий Соколов.[348] Первая книга журнала не разъясняет различия функций редактора и руководителя — признаемся, для нас это разделение не ясно, — но зато дает пространное «философское обоснование благонамеренности». Прочитывается оно не без интереса, но вся сущность редакторского (надо полагать, руководительского то ж!) кредо сводится к его заключительным словам: «Главное же обоснование „Благонамеренного“ в том, что печатающиеся в нем его сотрудники имеют собственное обоснование благонамеренности».
Вот очевидно, это-то собственное обоснование благонамеренности и дало повод Марине Цветаевой дебютировать в «Благонамеренном» не только в стихах, но даже в философском трактате. О стихах этой модной поэтессы принято говорить только восторженно. И это, конечно, в конце концов, только дело вкуса, но странно одно: ни в одном произведении Марины Цветаевой ни один из ее восторженных поклонников не сказал просто: это хорошо. А всякий раз при восхвалении ее стиха требуется тщательное убеждение, что он, т. е. стих, несмотря на кажущуюся нелепость, все же хорош.
Философия же ее (не женское это дело) — того горше. Ну, на кого в самом деле рассчитано такое изречение (беру первый попавшийся абзац, а их много, и все они, как изречения из Корана, разделены черточками) — «Брать — стыд, нет давать — стыд. У берущего, раз берет, явно нет; у дающего, раз дает, явно есть. И вот эта очная ставка есть с нет… Давать нужно было бы на коленях, как нищие просят».[349]
Журнал разбит на отделы. В отделе поэзии, кроме Цветаевой и Г.Струве, представлены начинающие поэты.[350] Из прочитанного запоминается только стихотворение Струве, благодаря своей зверской опечатке.[351] В отделе прозы среди неизвестных фамилий — имя Бунина. Интересней других отдел статей: со многим, конечно, нельзя согласиться, но собственное обоснование благонамеренности представляет большую свободу.
По одежде встречают — издан «Благонамеренный» прекрасно, — надо думать, обратит на себя внимание.
Д. Святополк-Мирский
Рец.: Марина Цветаева
Мóлодец: Сказка. Прага: Пламя, 1924{96}
Значительным событием в русской литературе последних двух-трех лет является необычайный, можно сказать, неожиданный, рост поэтического мастерства Марины Цветаевой. Уже с 1922 года, когда ее лирические стихи, написанные в Москве в 1916–1922 годах, впервые увидели свет,[352] она стала одной из самых ярких звезд на нашем поэтическом небосклоне. Но в удивительной непосредственности и свежести лирики было некоторое ощущение преходящего, недостаточной устойчивости, заставлявшее опасаться, что она не сможет совладать со своим вдохновением и не выдержит собственной плодовитости. Ее последнее произведение, начинающееся с цитированного в заглавии стихотворения, рассеивает эти опасения. К непревзойденной непосредственности Марина Цветаева добавила мастерство и строгость формы, что делает ее возможности неограниченными. «Мóлодец» — только первая из поэм, раскрывающих новую сторону ее таланта, чрезвычайно усиленного сознательной дисциплиной и мастерством. Две большие поэмы, опубликованные после «Мулодца» и еще не вышедшие в книжном варианте, — «Поэма Конца» (в альманахе «Ковчег», Прага, 1926) и «Крысолов» («Воля России», 1925, № с 5 по 8 и 12) — являют новые достижения в том же направлении. Без колебаний их можно назвать великой поэзией совершенно нового типа. Не может быть сомнений в том, что, за исключением Бориса Пастернака, Марине Цветаевой нет равных среди русских поэтов ее сверстников. В короткой рецензии невозможно должным образом проанализировать истоки ее творчества, но мы надеемся со временем вернуться к этому подробнее.
Д. Святополк-Мирский
Рец.: Марина Цветаева. Мóлодец: Сказка
Прага: Пламя, 1924{97}
Первые книги Марины Цветаевой вышли еще в 1910 и 1912 году. Но после того она десять лет ничего не печатала, и только в 1922 году вышло одновременно несколько книг ее стихов, написанных за годы войны и революции, и она вдруг предстала нам во весь свой (тогдашний) рост, — говорю «тогдашний», потому что с тех пор она еще много выросла, и продолжает расти неудержимо, как в бочке князь Гвидон. («Современные записки» первые явили Марину Цветаеву эмигрантской публике, напечатавши (№№ 7 и 8) ряд ее стихотворений, привезенных из Москвы Бальмонтом).[353] Таким образом, несмотря на ранний (еще гимназисткой) дебют, Марина Цветаева должна почитаться поэтом послереволюционным.
Среди поэтов послереволюционных ей принадлежит или первое, или одно из двух первых мест: единственный возможный ей соперник — Борис Пастернак, — поэт совершенно иного, чем она, склада. При полном несходстве этих двух поэтов интересно отметить черты, общие обоим. Кроме явной, очевидной, несомненной новизны (беру это слово в строго бергсоновском смысле[354]) — признака как будто необходимого и неизбежного в истинно большом современном поэте; кроме общей обоим приподнятости, которая почти не может считаться индивидуальным признаком в поэте лирическом, — единственное, что есть и в Цветаевой и в Пастернаке, это мажорность; бодрая живучесть, «приятие» жизни и мира. Тех, кто болеет патриотической тревогой, должно радовать, что два первых поэта нашего поколения, во всем остальном столь несходные, объединены именно этим признаком. Значительность этого факта подчеркивается тем, что вся русская литература предшествующего поколения (за исключением одного Гумилева) была объединена признаком как раз обратным — ненавистью, неприятием, страхом перед жизнью. Эта настроенность, мы теперь знаем, была пророческой, и вообще, после явного примера Блока, мы стали верить в пророчественность поэзии. Не может ли быть, что Цветаева и Пастернак явление же пророческое, как Чехов и Блок? И в то же время на Западе (говорю, преимущественно, о знакомой мне Англии, но, кажется, это верно и относительно Франции и Германии) поэты того же калибра проникнуты как раз вчерашней, предсмертной нашей настроенностью.
Но, повторяю, за изъятием этих черт, Пастернак и Марина Цветаева — несходны, почти противоположны. Пастернак зрителен и веществен. Его поэзия — овладевание миром посредством слов. Слова его стремятся изображать, передавать, обнимать вещи. В этом объятии и овладении реальными вещами вся сила Пастернака. Он «наивный реалист». Марина Цветаева — «идеалистка» (не в вильсоновском, а в платоновском смысле[355]). Вещественный мир для нее только эманация «сущностей». Вещи живут только в словах. Они не sunt, а percipiuntur. Sunt только их сущности. Самая зрительность ее, такая яркая и убедительная (особенно в ее прозе) как бы бестелесна. Люди ее воспоминаний, такие живые и неповторимые, не столько бытовые, трехмерные люди, сколько сведенные почти к точке индивидуальности, неповторимости. В этом умении мимо и сквозь «зримую оболочку» увидеть ядро личности, и, несмотря на его безразмерность (точка), передать единственность и неповторимость этого ядра — несравненное очарование прозы Марины Цветаевой. Наоборот, Пастернак, в своих рассказах («Детство Люверс»), дает одни оболочки, и души его не личности, а геометрические места пересечения внешних впечатлений. (Это и имеют в виду, когда говорят о конгениальности Пастернака Прусту).
В стихах эта разница проявляется в том, что для Пастернака слово — знак вещи. Язык его «нейтрален», «интернационален», вполне переводим. Для Цветаевой слово не может быть