знаком вещи, которая сама только знак. Слово для нее «онтологичнее» вещи, — прямо, мимо вещи связано с сущностями; абсолютно, самоценно, незаменимо, непереводимо. Стихи ее неотрывно-русские, самые неотрывно-русские во всей современой поэзии. И ритм, который для Пастернака только данная схема, только сеть долгот и широт (что вовсе не умаляет его как ритмика), для Марины Цветаевой — сущность стиха, сам стих, его душа, его живящее начало. Пастернаковский ритм — кантовское, цветаевский — бергсоновское время.
В воспоминаниях Марины Цветаевой о Брюсове («Герой труда») есть эти замечательные слова: «Безграничность преодолевается границей, преодолеть же в себе границы никому не дано». Безграничность у ней была с самого начала. (Не хочу этим сказать, что дарование ее не имеет границ; но эти границы только сбоку, не спереди; оно бесконечно раскрывающийся угол, а не замкнутый треугольник; ограничено поле, но не дальность ее зрения). Судя по ее ранним стихам, можно было бояться, что она не сумеет преодолеть границей свою безграничность, — как не сумел в свое время Бальмонт. В ее стихах, написанных до 1919–1920 годов, была чрезмерная легкость, незадержанность, которая давала возможность говорить о «распущенности». В них не было дисциплины стиля. Начиная приблизительно с 1920 года, она неуклонно и победоносно преодолевает свою безграничность, — и как всякий мастер zeigt sich erst in die Beschränkung. (Прибавлю, что в ее прозе этот процесс начался позже и достиг еще не той ступени). В стихах 1916–1920 годов были изумительные отдельные, минутные взлеты, есть, Богом данное, единственное «необщее выражение», без остатка спасавшее даже (нередкие в те годы) худшие безвкусицы. Но не было полного овладения своим «демоном». В новейших ее вещах — «Мóлодец», «Поэма Конца», «Крысолов», «Поэма Горы», «Тезей» — особенно бросается в глаза именно это полное овладение, полная техническая удача.
Для столь романтического (т. е. субъективного и непосредственного) по природе поэта, каким была Марина Цветаева, такой путь — редкость. Главную роль в этом преодолении «своей безграничности» сыграла ее «словесность» — т. е. ее чуткость (и поэтому честность) к слову. Большую роль сыграло и прикосновение к стихии народной словесности (начиная с «Царь-Девицы») и особенно (начиная с нее же) дисциплина большой формы, повествовательной и безличной, которая дала ей преодолеть «эмпирическую субъективность» ее ранней лирики, т. е. сделать свой стих из средства излияния переживаний орудием постройки поэтических зданий. «Царь-Девица» и «Мóлодец» написаны на извне данные темы и свободны от «психологической информации». Но и как лирический поэт Марина Цветаева вышла преображенной из этой школы. Ее последние лирические поэмы, «Поэма Горы» и «Поэма Конца» — совершенно не «фонографичны», вполне конструктивны. Это не лирические записи переживаний, а поэтические (poetikos — значит созидательный, конструктивный) постройки из материала переживаний.
Главное, что ново и необычно в последних вещах Марины Цветаевой — и неожиданно после ее первых стихов, — это присутствие стиля. Не стилизации, а настоящего, своего, свободно-рожденного стиля. В наше время она единственный поэт, достигший стиля. Присутствие стиля дает ее последним вещам единство и необходимость, — а читателю уверенность, что он не будет обманут или оскорблен фальшивой нотой. Такое мое суждение, наверно, удивит иных читателей, которые как раз наоборот находят в стихах Цветаевой дерзкое нарушение всех ихних канонов вкуса и ничем не оправданную (непонятную) пестроту. Но стиль ее нужно понять изнутри, и для этого нужно то, что Тургенев называл «симпатической настроенностью» (и без чего стихов вообще читать не стоит).
«Мóлодец» — первая вещь Марины Цветаевой, в которой стиль достигнут. Он отличается от «Царь-Девицы» и «Переулочков» тем, что в нем уже нет стилизации. Это уже не подражание народной поэзии, это не похоже на народную поэзию, хотя тесно связано с ней, как дерево с почвой, — не сходством, а родством. Цветаева давно уже идет по пути освобождения русского языка от пут греко-латинской и романо-германской грамматики и возвращения ему его природной свободы и природных интонационных средств связи. (В этом отношении она соратница Ремизова). В «Мулодце» это осуществлено. В нем господствует в высшей степени русская «безглагольность» (не в бальмонтовском смысле, и не в шихматовском,[356] а в том, что она предпочитает обходиться без глаголов). Отсюда прямое следствие «прерывность» ритма, — так как «текучесть» пушкинского ямба была обусловлена именно его связью с ломоносовско-карамзинским глагольно-причастным синтаксисом. Необыкновенно искусно Марина Цветаева умеет использовать односложные слова и смежные ударения. Слово, даже слог получают у нее новую свободу и существенность, и интонация становится главной грамматической силой.
Я вижу, у меня уж нет места, чтобы изложить содержание «Мулодца»; укажу лишь, что сюжет взят из народной сказки «Упырь». Но трудности и непонятности изложение самого поэта не представляет никаких. Нужно только внимание. Но без внимания вообще ничего не следует читать. Новый стиль требует большего внимания, чем старый и давно разжеванный. Но не больше, чем от ребенка (или взрослого), впервые начинающего читать русские стихи и читающего «Полтаву» или «Демона». Называю именно эти две поэмы потому, что помню, как я читал их десяти лет, удивленно и восхищенно, открывая новый мир, сперва непонятный, а потом вдруг понятный. То же сперва не понятное, а потом вдруг понятное откровение нового мира, новой системы отношений и ценностей — я переживал, читая последние поэмы Марины Цветаевой. Это совсем не такое уж обычное переживание, так как истинно новое редко, а особенно истинно новый, «полный и цельный», стиль.
«Мóлодец» вышел еще в 1924 г., а написан в 1922 г.[357]
С тех пор (и тем я начал свою статью) Марина Цветаева не сидела на месте, а росла не по дням, а по часам. «Поэма Конца», напечатанная в Пражском сборнике «Ковчег» (1926), «Крысолов» — в «Воле России», «Поэма Горы» и «Тезей», еще, к сожалению, неизданные, — еще более высокие достижения, чем «Мóлодец».
Я сознаю, что в этой рецензии я так ничего и не сказал о Марине Цветаевой и никого ни в чем не убедил. Но о ней надо писать не рецензии, а книги (если вообще стоит писать не-поэтам о поэтах), — и гордясь тем, что она наша соотечественница, и радуясь тому, что она наша современница.
М. Осоргин
Дядя и тетя
Рец.: «Благонамеренный», книга 2, 1926
Отрывки{98}
Вторая книжка молодого брюссельского журнала «Благонамеренный» столь же симпатична, сколь и первая, но на этот раз журнал вызывает улыбку сомнения.
Ждалось, что журнал, созданный литературной молодежью, поэтами и писателями, еще не признанными и не утвержденными в этом звании, — этой молодежи и будет принадлежать. В первой книжке промелькнули имена и старшего поколения, но явно — в качестве почетных гастролеров, гостей, приглашенных на семейный праздник.
Случилась, однако, курьезная бытовая сценка. Представьте себе, скажем, молодоженов, которые обставили себе новенькой, изящной и стильной мебелью уютное гнездо, которые этим и всем прочим счастливы, полны приветливости ко всему миру, искренне хотят, чтобы родственники и гости посетили их новоселье, порадовались бы за них. И вот, по любезному их приглашению, явились к ним дядя и тетя, люди известные, всеми уважаемые и очень уважающие самих себя. И случись, на грех, что тетю по дороге в гости обидел какой-то непочтительный мальчик. И вот, как начала тетя еще на пороге рассказывать об этом и жаловаться, — так до самого вечера и проговорила о себе, не дав никому сказать ни слова. Вещи тетя говорила исключительно умные и справедливые, дядя же, особых реплик не подавая, присел к закусочному столу и использовал его в интересах питания.
И было новоселье совершенно испорчено, так как о молодых забыли, на гнездышко их не обратили внимания, счастью их не порадовались, и праздник как будто устроен был не ими и не для них, а для их замечательных дяди и тети.
Ровно одну четверть книги журнала (46 ст. из 184) заняла Марина Цветаева статьями о себе и о том, как ее не умеет понимать критика, в частности Г.Адамович в «Звене», которому и отведено 16 страниц. К этому нужно прибавить одно ее стихотворение, снабженное сноской «Стихи, представленные на конкурс „Звена“ и неудостоенные помещения. М.Ц.». Если бы Марина Цветаева не воспретила не-поэтам критиковать поэтов, то я бы осмелился робко заметить, что писывала она стихи и лучше; сейчас — молчу. Следует прибавить также 7 страниц статьи Д.Святополк-Мирского, отчасти посвященной той же Марине Цветаевой.
Гораздо скромнее дядя — А.Ремизов, давший превосходный отрывок[358] из своей книги «Страды мира» и ряд библиографических заметок (Россика), которые можно бы и не подписывать его инициалами, настолько их язык и манера письма неподражаемы и могут принадлежать только ему одному. Этих заметок 13; две из них — о собственных его книгах, две — об изданиях с его участием. В награду за скромность (конечно, — и в признание литературных заслуг) в остальной библиографии имя Ремизова упоминается с эпитетами «тончайший писатель», «огромный писатель», «один из самых редких писателей»,[359] а также высказывается предположение, что «самообольщенный американец будет обеспокоен, даже потрясен развитием таких личностей»,[360] как Ремизов. На двадцати страницах библиографии имя Ремизова упомянуто 16 раз, — извините за скучную статистику.
Со значительной долей мыслей Марины Цветаевой (статья ее «Поэт о критике» написана очень талантливо) нельзя не согласиться, как и со всеми эпитетами, данными А.Ремизову. Обоих этих писателей — в их подлинном творчестве, а не в их литературных выходках — я ценю превыше многих их русских современников, безоговорочно отводя им лучшие места в нашей литературе (с просьбой самим эти места поделить). Готов даже помириться с новой манерой полудурашливой библиографии, вводимой Ремизовым в журнальный обиход: за талант многое прощается охотно. Но решительно нельзя мириться с отсутствием минимума словесного целомудрия по поводу собственных дел и делишек. Нам (и писателям, и критикам, и читателям) положительно нет дела до того, как Марина Цветаева реагирует на критические о ней (о ней лично) отзывы, кому она дает право судить себя, кому не желает его предоставить, кого слушается, кого не слушается, для кого она пишет, как она сама себя понимает, каковы ее черновики, каковы ее беловики, какова была раньше ее наружность, какова стала теперь. А уж анализировать под ее пристрастным руководством отзывы о ней Г.Адамовича — от этой глубокой провинции окончательно следовало бы нас избавить. Мы нисколько не сомневаемся, что Марина Цветаева ценит себя, знает себя, любит себя и даже, может быть, понимает себя больше и лучше, чем ее ценит, знает, любит и понимает Г.Адамович или еще кто-нибудь, будь он критик или простой читатель. Но беседовать об этом в печати с самой Мариной Цветаевой — для такой интимности у читателя пока поводов нет,