собранность творческого внимания в обработке темы достигают редкой силы. Здесь от кустарной растрепанности и женской истерики более ранних стихов Цветаевой нет следа. Пределы специфически-женской лирики, в которых она целиком замкнута в своей стихотворной драме «Фортуна», здесь преодолены.
Но, развиваясь как поэт, М.Цветаева как человек не растет. И в последних, лучших своих вещах остается она художником малой мысли. Между тем, как отделить эти два понятия «человек» и «поэт», если только мы хотим говорить о поэте не только как о словесных дел мастере? Как человек малой мысли Цветаева прошла мимо большой темы и, в сущности, разменяла свое дарование на мелочи. Мы не говорим о ее «Фортуне»: пьеса эта — о герцоге Лозене, любимце аристократок, накануне Великой французской революции, воплотившем в себе все очарование сходящего со сцены века пудреных париков и гибнущем на гильотине — могла бы быть с успехом поставлена в каком-нибудь предреволюционном московском кабаре, вроде «Летучей мыши». В приготовлении этой эстетической конфеты М.Цветаева проявила больше специфически-дамского вкуса, чем строгой требовательности художника. Но и в лучших ее вещах — «Крысолове», «Поэме Горы» — контраст между богатством художественных средств, мобилизованных автором, и незначительностью темы разителен.
Под словом тема мы подразумеваем, конечно, не материал, взятый художником. Последний, по существу, безразличен; он не может характеризовать художника ни положительно, ни отрицательно. Нам совершенно нет дела до того, что М.Цветаева не желает изображать в своих поэмах борьбу на баррикадах, а предпочитает сюжеты любовные или, скажем, о власти музыки над человеком. Все это — лишь материал, который художник волен брать там, где ему вздумается. Не выбор материала показывает внутренний рост художника, а тот угол зрения, под которым этот материал нам подается. Материал, поданный художником под своим собственным, сугубо личным — и в то же время никогда не личным только, но общественно-классовым — углом зрения, и есть тема писателя.
Под каким же углом зрения подает нам свой материал М.Цветаева, — любовный сюжет в «Поэме Горы», сюжет о таинственных чарах искусства в «Крысолове»? Речь в обеих вещах идет, видите ли, о мещанстве, противостоящем каменной стеной вольной страсти артиста и любовника. В этом вся специфическая окраска, привнесенная М.Цветаевой в свой материал, к этому сводится индивидуализация, на которую сочла возможным пойти поэтесса при обработке знакомых и перезнакомых сюжетов. Что же здесь индивидуального, способного вызвать в нас тот неповторимый «frisson nouveau» (новый трепет), без которого мы не можем испытать подлинного воздействия искусства?
Все это дано, притом в сугубо упрощенной, какой-то до аскетического схематизма доведенной форме: вот немецкие бюргеры, вот крысолов, спасающий их амбары от крыс при помощи своей флейты; он обманут бюргерами, не пожелавшими дать ему обещанной награды; он мстит при помощи той же флейты; как раньше она увела крыс в соседнее озеро, так делает она это и с детьми бюргеров.
В «Поэме Горы» поэтесса с ужасом думает о том, что гора, на которой протекали ее счастливые дни с тем, кого она любит, будет застроена дачами, и храм свободного чувства превратится в город мужей и жен.
В наши дни тему о войне с мещанством, во имя творчества в любви и творчества в искусстве, мы не можем не воспринимать как шаблон. Его не оживить самыми прекрасными стихами, самыми острыми частными образами. Ибо дело тут не в частностях, а в основной идее. Именно в нее надо внести какое-то углубление, чтобы мы пережили эту тему по-новому. В наши дни всякий не вовсе пошлый человек знает, что мещанство отвратительно своей мертвенностью, а искусство и свободное чувство прекрасны. Это трафарет. Об этом нельзя сказать ничего значительного, какими прекрасными и оригинальными словами ни изъясняйся. Самое большее, чего достигнешь (и М.Цветаева именно этого и достигает), это того, что во время чтения оригинальность частностей заслонит от читателя бессодержательность целого. Но ведь это в самом процессе чтения! А когда книга закрыта?
Мы можем пренебречь политическими взглядами М.Цветаевой. Контрреволюционность их не слишком нас интересует. В чем бы ни выражалась она (в мемуарных ли сплетнях Цветаевой о большевиках,[441] или в наивной выходке в «Крысолове», где большевики отождествлены с теми самыми крысами, которые подобрались к мещанским амбарам, а затем были потоплены при помощи флейты), контрреволюционность эта, пользуясь не совсем почтительным, но зато довольно метким комсомольским выражением, — сплошная «буза». Это дамская, даже институтская контрреволюционность, обидчивая, путаная, нервная. Оспаривать ее затруднительно и тщетно. Здесь лучше всего следовать мудрому правилу салонного этикета, которое гласит, что «с дамами не спорят». Не видя другого выхода, решаемся в данном случае воспользоваться этим буржуазным наследием.
Но, проходя мимо политических взглядов М.Цветаевой, не вступая с ней по этому вопросу в бесполезный спор, мы решительно оспариваем ее право давать нам шаблоны, одетые в тонкие одежды оригинального образа. От всякого крупного поэта, а тем более от поэта, взявшего на себя задачу «возрождения героического», мы вправе требовать, чтобы он был тематически значителен, действенно-современен. Опять спешим оговориться: не о «революционном» материале идет речь. Можно без баррикад и кожаных курток. Заводы тоже отнюдь не обязательны. Не обязателен даже быт. Самый романтический, «вневременный» сюжет может волновать нас: и «крысоловам» открыто наше сердце. Пусть только действуют они хоть немного умней, пусть перестанут кичиться своей артистической автономией, пусть больше прислушиваются к тому, что делается у них в стране, и не заглушают живых голосов огромной жизни отвлеченными песенками «вечности».
Уточняем еще более: не нужно, чтобы флейта их пела революционные гимны. Революция не нуждается в хвалениях. Мы хотим только одного: чтобы песни крысолова вызывали в нас волю к творчеству, звали к общей жизни и борьбе, чтобы они не уводили нас в озера прошлого или в соседнее болото с ласковой целью утопить нас там. Их песня может быть печальна, не переставая быть нужной нам в нашей работе: есть вещи, которых не может не касаться художник и которые не вызывают веселых песен. Но и печаль печали рознь. Мы не против печали — она осмысляет человеческое счастье, — мы против себялюбивого любования печалью как таковой. И прежде всего против произведений, значительных по тону, но шаблонных по мысли. Мы видим в них — едва ли не справедливо — признак оторванности художника от своей страны и вытекающей отсюда неспособности его так заострить свою тему, чтобы она попадала в основной нерв того, чем все мы живем.
Конечно, стихи М.Цветаевой, и в особенности последние ее поэмы, «героичны», приподняты. Но ведь не об этой же героике — вызывающей и бравирующей перед призраками — говорили редакторы «Верст». А другой, подлинной, органической героики, которая раскрывается в больших темах эпохи, мы у Цветаевой не видим, да и увидеть, по правде говоря, не надеемся: слишком она связана своими вкусами, предубеждениями и предрассудками со всяческими любвями и ненавистями своего узкого и душного — не то мансардного, не то келейного — мирка. Не такому человеку суждено сказать новое слово об эпохе, главное содержание которой в том, что река изменила русло. …
Если Ремизов и Цветаева имеют отношение к возрождению русской литературы, то именно в смысле техническом: их работа над словом, конечно, не пройдет бесследно. В том буйном поступательном движении, которое наблюдается в нашей литературе, переживающей подлинное возрождение, конечно, будет использован и используется и их опыт. При всем том, основное русло русской литературы, воспитанной Октябрем, пойдет по руслу реализма. Обновительные опыты над словом найдут плодотворное применение лишь в том случае, если они будут рассматриваться как нечто подсобное к развитию последнего. …
В. Сосинский
Рец.: Марина Цветаева
Ремесло: Книга стихов. М.-Берлин: Геликон, 1923{126}
Цветаева — один из крупнейших поэтов нашего времени. Ее стихи поражают необычайной силой и мужеством, которых еще ни одной женщине-поэту не удавалось достичь. Редкое богатство ритмов, их разнообразие и звучность стиха составляют одно из главных отличий ее творчества. «Ремесло» — первая большая абсолютно зрелая книга Цветаевой. Стихи этого сборника написаны еще в России (теперь Цветаева живет в Париже) с весны 1921 до весны 1922 года. Несмотря на даты, только в некоторых из них отражена русская революция. Она явлена нашествием татар («Ханский полон»), а добровольческое «белое» движение — борьбой Георгия Победоносца со змием («Георгий»). Среди нескольких стихотворений, в которых открыто говорится о революции, лучшее посвящено Москве, где автор пишет о своей любви-ненависти к революции, о страсти и восхищении ее «чужеземным бунтарским лавром!».[442]
Любовные стихи Цветаевой, ставшие знаменитыми, полны глубокой нежности с известной примесью суровости. Образ волевой, страстной, ревнивой и гордой женщины дан на этих воистину лучших страницах современной русской лирики.
Но главнейшие темы ее стихов — это ненависть к тоске и тяжести реальной жизни и любовь к иному, прекрасному началу в мире. Может быть, поэтому многие из них очень абстрактны и иногда трудны для чтения из-за своей философичности.
Особое место в книге занимает поэма «Переулочки», о молодой колдунье, фантастической русской Цирцее.
В этой поэме, где наиболее выражены разнообразие и мелодичность ритмов Цветаевой, широко использован настоящий народный язык, мотивы хлыстовских «радений»[443] и славянские песни. Народные сказки Цветаевой всегда полны движения, и их несколько усеченные фразы далеки от традиционного русского языка, к которому мы привыкли, но ни один поэт, оставляя в стороне несравненные, совершенные в своем роде сказки Пушкина, не смог передать народные сказки с такой жизненностью, многоцветием и музыкальностью, как Марина Цветаева.
А. Чернова
Рец.: Марина Цветаева. Новогоднее{127}
В «Новогоднем», как и во многих последних вещах М.Цветаевой, обнаруживается тенденция к жесткости слов и рифм, к отрешению от образов во имя мысли, отсутствию длиннот и поэтической воды, ведущая подчас к некоей сухости. Но если в некоторых ее вещах («Полотеры», «С Моря») перевес мысли над другими элементами стиха настолько чувствителен, что они перестают нас трогать, в «Новогоднем» гармония сохранена. Шероховатости слов всегда искупаются необычайной певучестью ритма и звуков, преобладающее значение мысли оправдано глубокой ее философичностью. Эта поэма не только новогодний привет Рильке,[444] любовь к умершему и восхищение им: это глубокая философия жизни и смерти, замена их чем-то третьим (их смыслом). Смерть для автора — это непосредственное обретение себя, не уход из жизни, но новое расширенное бытие в его первоначальном значении, ибо нет места, где не существовал бы умерший: «места несть, где нет тебя. Нет есть: могила». Это глубокое чувствование автором бесконечности бытия и бесконечности рая — (не один ведь рай, за ним другой, и так дальше — террасами) — служит ответом на поэму, тема которой сводится к вопросу:
— Что мне делать в новогоднем шуме
С этой внутреннею рифмой: Райнер — умер.
В. Вейдле
Рец.: