кропотливость работы.
XI–XII книга «Воли России» получена книготорговлей «Экспресс».
Вас. Логинов
Все то же{149}
Только что прошел вечер поэтов и литераторов в Комсобе,[506] вечер, наполовину посвященный Маяковскому, — железобетонному сердцу, по выражению кого-то, барабанщику революции, барабанщику искусства, русскому Маринетти, урбанисту по преимуществу, поэту народных толп, обладавшему огромным четырехугольным ртом, из которого, как из бездны, извергались оглушительные слова: «левой, левой, левой…»
Поэт самолично свел расчеты с жизнью, совершенно так же, как его нежнейший антипод Есенин, ибо оба встали в непримиримое противоречие с бытом.
В последнем номере «Воли России», вышедшем в Праге в текущем году, помещено последнее произведение Маяковского — «Баня», — драма в шести действиях «с цирком и фейерверком», являющаяся злой сатирой на коммунистические верхи, где читатели узнают главных героев пьесы Луначарского и Горького.
Нельзя назвать это произведение блестящим, в особенности по сравнению с ранними произведениями Маяковского, но в нем есть некий «Марш Времени», — обычное стихотворение стиля Маяковского, написанное короткими рваными строчками, и в нем звучит непередаваемая предсмертная грусть, которая сквозит среди дифирамбов пятилетке и коммуне, через квази-ударный тон коммунистического агит-поэта:
Впе —
ред,
Вре —
мя.
Вре-
мя, вперед.
Вперед страна, скорей моя.
старье
сотрет.
Вперед, время.
Время, вперед.
Пусть вымрет быт-урод.
Быт-урод не только не умер, — он сам убил Маяковского, и этот монотонный припев: «время вперед, время вперед», звучит и грустью и отчаяньем, и полной безнадежностью, несмотря на казенную браваду.
В том же номере «Воли России» — большая поэма Марины Цветаевой, которая называется «Маяковскому»,[507] где эта идея поглощения Маяковского бытом выражена так резко и ясно, что дальше идти некуда. Старое некрасовское выражение: братья писатели, в нашей судьбе что-то лежит роковое,[508] — еще лишний раз подтверждается этой замечательно сильно написанной поэмой.
Тирада о братьях писателях усиливается еще новой идеей: все то же… Все то же, что было и сто лет тому назад, и теперь происходит и будет происходить в будущем. И не только здесь, на земле, но и на небесах, не только в теперешней России, но и в некрасовской России, — это перманентное, тягучее, убивающее человека, его личность, его творчество, — «все то же».
Родители рудят,
Вредители — точут,
Издатели — водят,
Писатели — строчут.
Это мрачное, дико-пессимистическое мироощущение, пожалуй, нисколько не менее значительно и трагично, чем ставшее трафаретным некрасовское выражение о «братьях писателях» и их роковой судьбе, ибо и здесь их роковая судьба продолжается. Вот Маяковский на небе встречается с Сергеем Есениным и между ними происходит такой диалог:
Советским вельможей,
При полном Синоде…
— Здорово, Сережа…
— Здорово, Володя…
Умаялся? Малость.
По общим? По личным.
Стрелялось? Привычно.
Горелось? Отлично.
Так стало быть пожил?
Пасс в нек’тором роде.
— Негоже, Сережа.
— Негоже, Володя.
Ведь так и полагается быть поэту, хотя это и стыдно и совестно, — вопрос только, кому — самому ли горевшему, или стрелявшемуся поэту, или кому-либо другому. А по существу, конечно, это не хорошо, ибо что хорошего, когда человек стреляется или сгорает от водки.
Негоже, Сережа.
Негоже, Володя.
Прахом пошла русская поэзия и русские поэты и именно всегда шли и будут идти прахом — такова их участь, а почему — неизвестно, и кто от этого страдает — тоже неизвестно: сама ли по себе русская поэзия и русские поэты, Россия ли, общечеловеческая культура, искусство вообще, или вообще человеческая жизнь, независимо от нации и политики.
Тут же, на небесах, и Маяковский, и Есенин продолжают свой разговор, указывая на тени тех, кто отошел приблизительно таким же неестественным путем в царство небесное:
— Вон — ангелом! — Федор Кузьмич…
(Сологуб),
По красные щеки пошел
(за своей женой Анастасией Чеботаревской, бросившейся в Неву).
— Гумилев Николай.
На Востоке
В кровавой рогоже
На полной подводе.
— Все то же, Сережа.
Все то же, Володя.
Кровавая рогожа на полной подводе — вот характерный символ русской пишущей братии, которая, как оказывается, видит повторение своей судьбы и на том свете, ибо мертвые Есенин и Маяковский и на том свете решили по этому случаю быть бунтарями.
Сережа, мил-брат мой,
Под царство и это
Подложим гранату.
Все то же, все то же, — и там, и здесь, и в прошлом, и в настоящем, и в будущем, и нет выхода из всего этого.
И мертвый Есенин так заканчивает свой ужасающе-пессимистический диалог с мертвым Маяковским.
А коли все то же,
Володя, мил-друг мой —
Вновь руки наложим,
Володя, хоть рук — и —
Нет.
. . . . . . . . . . . . .
И на растревоженном
Нами Восходе —
Заложим, Сережа!
— Заложим, Володя![509]
Вот последний призыв поэтических мертвецов, собственной жизнью и собственной смертью познавших эту ужасную истину, что «в мире — все то же».
Г. Адамович
Рец.: «Современные записки», книга 46
Отрывок{150}
… Стихи Марины Цветаевой — как говорится — «поклонников не разочаруют, противников не переубедят».
Глыбами лбу
Лавры похвал.
Петь не могу!
— Будешь! — Пропал.
(На толокно
Переводи!)
Как молоко,
Звук — из груди.
Пусто, сухб:
В полную веснь —
— Старая песнь.
Это начало стихотворения «Школа стиха».[510] Многие утверждают, что такие стихи — полная бессмыслица. Согласиться с этим я никак не могу: прочтите внимательно — все понять можно (кроме «толокна», пожалуй). Но не в этом дело, не в этом беда — в другом. Невольно спрашиваешь себя, читая «Школу стиха» или второе стихотворение «Плач матери по новобранцу», что побудило Марину Цветаеву променять живую, неисчерпаемую в богатстве и гибкости человеческую речь на однообразные выкрикивания и восклицания, длящиеся уже много лет и, при всей своей очевидной скудости, поэту еще не наскучившие. Вопрос остается без ответа, конечно. Но уверенности в исключительной даровитости Цветаевой даже и эта долголетняя «безответность» поколебать не может.
Г. Адамович
Вечер Марины Цветаевой{151}
Марина Цветаева каждой весной устраивает свой вечер.[511]
В этом году в программе его, кроме стихов, были «Воспоминания о Мандельштаме».
Убежден, что далеко не всем, кто будет эти строки читать, имя Мандельштама известно. Странная судьба у этого поэта. В кругах литературных его стихи ценятся необычайно высоко, «на вес золота», можно было бы сказать. Анна Ахматова назвала его первым русским поэтом,[512] — и это было при жизни Блока. Но в «широкую публику» он не проник. Есть на это причины, конечно, — их долго бы излагать.
Итак, Марина Цветаева рассказывала о Мандельштаме. Не могу сказать, чтобы рассказ был достоин внимания. Скорее, наоборот. Было в нем много мелочей, много пустяков, еще больше полемического задору, — и хоть в полемике Цветаева была права, слушать ее было досадно и тягостно.[513] Раз в год выступает она — умный, талантливый человек — и не находит ничего поинтереснее, о чем бы поделиться со слушателями. О том же Мандельштаме рассказать можно было совсем иначе, совсем другое.[514]
Во втором отделении Цветаева читала стихи. Если бы оценивать стихи отметками, то за некоторые надо было бы поставить Цветаевой ноль, за другие двенадцать с плюсом.
А. Унтервальд
Вечер Марины Цветаевой{152}
Можно как угодно относиться к творчеству Марины Цветаевой, можно «любить», «не любить» ее стихи, но пройти мимо равнодушно для каждого, для кого поэзия не пустой звук, не представляется возможным.
Марина Цветаева — великий поэт и поэт самый «поэтический» из всех современных русских поэтов. В ее стихах все стихия и мощный вихрь, объясняющие ее провалы, ее небрежность, иногда очень досадную, но которая неизмеримо выше приглаженности и модной «сухости», отличающих почти все современные стихи.
Марина Цветаева не боится никаких тем, не подчиняется никаким правилам, не соблюдает никаких приличий. Она слишком большой и живой человек, чтобы оглядываться на строгие литературные лорнетки. Она ни по кому не равняется. Тем хуже для тех, кто не находит в себе сил, чтобы принять ее такою, какая она есть, кто недостаточно прост, чтобы понять ее высокую простоту.
За это Марину Цветаеву не любят.
Эту «нелюбовь» особенно подчеркнул ее последний литературный вечер, в известной степени позорный для парижской литературной эмиграции. Великого русского поэта пришло послушать не больше двадцати человек, по большей части родственников или близких знакомых. Зато вместо «литературного вечера» получился просто вечер, вечер, который благодаря своей интимности и простоте останется навсегда в памяти тех, кому посчастливилось на нем присутствовать.
Марина Цветаева читала свои стихи и прозу. Из прозы — свой, может быть, лучший, самый горестный и самый человеческий рассказ «Три смерти»,[515] о смерти Райнера Мария Рильке, старой французской учительницы и слабоумного эмигрантского русского мальчика. Может быть, такие рассказы не надо читать — может быть, лучше не облекать словами то, о чем мы даже думать боимся, — после таких рассказов очень тяжело становится жить, — но мне представляется что об «этом» говорить и писать нужно.
Я думаю, что Райнер Мария Рильке благодарен Марине Цветаевой за рассказ о его смерти.
Во втором отделении Марина Цветаева читала отрывки из своей поэмы о Царской Семье и целый ряд лирических стихотворений, периода 1918–1931 гг. Между политическими стихами и «правыми», патриотическими, где Царь неизбежно рифмуется с встарь, — и стихами революционными, обыкновенно не бывает особой разницы. Слишком болезненна еще «тема» царской семьи, не совсем относится она еще к истории. Марина Цветаева и здесь нашла нужные простые слова, и поэма о Царской Семье у нее не вышла своеобразным «социальным заказом». От прикосновенья к большой и непоправимой национальной и человеческой трагедии, ее стихи стали только еще более значительными, трагическими и национальными. В последнем слове не надо усматривать снижения — всякий большой поэт — национален, потому что всякая большая душа не может жить в искусственной клетке, отгородившись от жизни и страданий своего ближнего. Хотим мы этого или нет — Марина Цветаева является нашей большой национальной гордостью. Она великий — и русский поэт.
Г. Адамович
Рец.: «Современные записки», книга 50
Отрывки{153}
Юбилей «Современных записок» — большое событие в нашей здешней жизни. Не обычное, рядовое «редакционное торжество» отмечаем мы в эти дни, а общий наш и редкий культурный праздник. Нечего, конечно, радоваться тому, что мы за границей так засиделись и что выпуск пятидесяти книжек журнала оказался возможным, — но надо радоваться, что хватило на такое дело у эмиграции духовной энергии и жизненной силы. …
Поэтический отдел богат, как давно не был. Это, вероятно, тоже результат юбилейных настроений: обыкновенно в «Современных записках» поэзию не очень жалуют. На этот раз редакции пришлось даже отказаться от обычного местничества и расположить стихотворцев не по старшинству, а по алфавиту. Мне очень понравились стихи Оцупа — в особенности, третье стихотворение,[516] простое, сдержанное и на редкость чистое. Стихи Ходасевича, как всегда, изощренно-искусны и ироничны. Не думаю, однако, чтобы «Я» принадлежал к лучшим его созданиям. Не лучшие свои стихи дал и Георгий Иванов (у него очень хороша только «метафизическая грязь» в последнем стихотворении; зато первое[517] — довольно вяло). Ладинский[518] красноречив и патетичен. Поплавский[519] певуч и задумчив. Есть настоящее чувство у Раевского, — в стихотворении, отдаленно напоминающем тютчевское «Пошли, Господи, свою отраду».[520] Декоративен Голенищев-Кутузов.[521] Наконец, Марина Цветаева, как