ли ковер, и какие цветы на нем?..»
«Мои стихи — дневник, моя поэзия — поэзия собственных имен». И, действительно, стихи М.Цветаевой интимны: она пишет о маме, о сестрах, о Володе, Сереже, о своих прогулках по Тверской — словом поэтесса, я бы сказал, даже демонстративно интимна. Часто эпиграфами к своим стихам она ставит отрывки каких-то домашних разговоров, заботливо помечая: «разговор 20 декабря», «разговор 27 декабря».
Она любит и чувствует поэзию вещей старых и по-детски тоскует об их исчезновении:
Слава прабабушек томных…
. . . . . . . . . . . .
Грузные, в шесть этажей…[73]
Стихи М.Цветаевой изящны и музыкальны. В них много чистого, почти детски-наивного, искреннего чувства, хотя эта детскость подчас и утомляет. Интимность в поэзии хороша тогда, когда она обобщена и оправдана внутренним необходимым значением. К сожалению, этой оправданности в стихах Цветаевой часто не бывает.
В. Нарбут
Рец.: Марина Цветаева. Из двух книг. М., 1913;
Мариэтта Шагинян. Orientalia. М., 1913{18}
Из всех русских поэтесс, когда-либо выступавших на литературном поприще, пожалуй, лишь одна Каролина Павлова[74] оправдала долгий и основательный успех, который неизменно сопровождал ее. Ее изысканный стих, действительно, — и упруг, и образен, и — главное — самобытен. Ни пятнадцатилетняя, унесенная ранней смертью О.Кульман,[75] ни Ю.Жадовская,$[76] ни Мирра Лохвицкая, ни, наконец, З.Гиппиус, несмотря на утонченную архитектонику, — не дали бульшего в выявлении женского миросозерцания, чем дала К.Павлова. Последняя в «женской поэзии» по-прежнему занимает доминирующее и одинокое положение. Но верится, что придет поэтесса, которая, не стесняясь, расскажет о себе, о женщине, всю правду, — расскажет так же просто и понятно, как раскрыл психологию мужчин Пушкин.
Укреплению этой веры в грядущую великую поэтессу способствуют, между прочим, сборники М.Цветаевой и М.Шагинян.[77] И если первая колеблется еще: идти ли ей по проторенной дорожке, вслед за поэтами-корифеями, то вторая — дерзает весьма заметно. Однако причиной смелости, выказанной М.Шагинян, не приходится считать ее «расовую осознанность»,[78] как говорится в предисловии; что же касается молодости, то в ней не чувствуется недостатка и у М.Цветаевой. Напротив, нам кажется, что поэзия М.Цветаевой должна была бы определиться в более яркой форме, потому что первые две книги (особенно «Вечерний альбом») названного автора намекали на это.
Самым уязвимым местом в сборнике «Из двух книг» является его слащавость, сходящая за нежность. Чуть ли не каждая страница пестрит уменьшительными вроде: «Боженька», «Головка», «Лучик», «Голубенький» и т. п. Как образчик употребления таких неудачных сочетаний, можно привести стих. «Следующему»: «Взрос ты, вспоенная солнышком веточка, рая — явленье, нежный, как девушка, тихий, как деточка, весь — удивленье», — где приторность и прилизанность стиха — чересчур шаблонны.
И странно, право, наряду с указанными строками встречать — искренние, окрыленные музой:
Благословив его на муку,
Склонившись, как идут к гробам,
Ты, как святыню, принца руку,
Бледнея, поднесла к губам.
И опустились принца веки,
И понял он без слов, в тиши,
Что этим жестом вдруг навеки
Соединились две души.
Что вам Ромео и Джульетта,
Песнь соловья меж темных чащ!
Друг другу вняли — без обета —
Мундир, как снег, и черный плащ.
(Камерата)
Или: «Наша мама не любит тяжелой прически, — только время и шпильки терять!»[79] Разве — не по-хорошему интимны эти стихи? И разве не слышится в них биения настоящей, не книжной жизни?
Кроме нарочитой слащавости, в упрек М.Цветаевой следует поставить туманность и рискованность некоторых выражений («он был синеглазый и рыжий, как порох во время игры (!)», «улыбка сумерек в окна льется»[80]), предвзятость рифм (голос — раскололось; саквояжем — скажем[81]), повторяемость («Вагонный мрак как будто давит плечи» — Привет из вагона, «Воспоминанье слишком давит плечи» — В раю), несоблюдение ударений.
«Orientalia», в противоположность «Из двух книг», — несколько грубоваты и эксцентричны. Впрочем, грубость в данном случае оказывается лишь перекидным мостом к выполнению рисунка в манере И.Бунина: «Закат багров; к утру пророчит он, как продолженье чьей-то сказки давней, свист ковыля, трубы зловещий стон, треск черепиц и стук разбитой ставни. Под вой ветров, повязана платком, гляжу прищурясь, в даль, из-под ладони: Клубится ль пыль? Зовет ли муж свистком в степи коней? Не ржут ли наши кони?»[82] Здесь вторая строфа — совсем хороша: вполне выдержана стилистически и остро ощущается в ней ветряная погода в степи, а в первой — порывистые налеты вихря запечатлеваются словами: свист, стон, треск, стук. Есть целая вереница реалистически-метких строк в книге М.Шагинян, а в то же время попадаются стихотворения символические и напыщенные: так неровно развертывается небольшое дарование поэтессы, что не знаешь, за кем последует она — за Буниным, за певцами ли риторики и разных отвлеченностей, или же разовьет то восточное одурманенное жаркими полночными грезами Кавказа упоение бытием, которое роднит «Orientalia» с «Песнью песней».
Из архива издательства «Огни»
Рец.: Марина Цветаева. Из двух книг{19}
Тоненькая книжка Марины Цветаевой «Из двух книг» — точно цветная, нарядная коробочка, что стоит у молодой девушки на туалетном столике, за зеркалом, повязанная розовой лентой и раскрывающаяся для друзей. В коробке ценности относительные… Интимные. Вещи драгоценные не сами по себе… раковины, засушенные листья, катильонные значки, а как мило, видные сувениры, наивные, трогательные безделушки, царапающие сердце нежными иголочками грустных и сладких воспоминаний. Прошлое и настоящее поэтессы — в интимных переживаниях. Расцвет жизни… У колен мамы… «Раннее детство верни мне и березки на тихом лугу…».[83] Родной уютный дом… «Волшебный дом…»,[84] «Домик любимый… Розовый».[85] Небольшой семейный круг… Милые подруги… «Кто для Аси нужнее Марины? Милой Асеньки кто мне нужней?»[86] Поэзия одного дома… Дома, где:
Зала от сумрака синяя,
Жажда великих путей,
Пренебреженье к науке,
Переплетенные руки,
Светлые замки из инея
И ожиданье гостей.
Дом с небывалыми веснами,
С дивными зимами дом.
«Ока…», «Мама в венке», «Возгласы эти и песенки, чуть раздавался звонок и через залу по лесенке, стук убегающих ног». Неизъяснимою прелестью нежных мелочей светлого детства напоена книжка Цветаевой, как воздух вечером около клумбы резеды.
На заре мы часто дышим розой,
Но резедою мы кончаем все.[87]
Чувствуется, что волшебное, по воспоминаниям, детство лучшая пора жизни поэтессы.
Ты дал мне детство лучше сказки
И дай мне смерть в семнадцать лет![88] —
просит она Бога. Любовь к этой книжке не девичья даже, а детская… Полугрезы, полусон… Смутное сладкое предчувствие. Героини книжки, две девушки сестры, трогательные в бесконечно нежной дружбе, раненой, однако, острием нежданного соперничества.
До ныне общие слова,
Но сердце на два раскололось
И общий путь на разных два.[89]
Обыкновенно поэтесс вдохновляет Он, а Цветаеву — она — милая сестренка.
Им ночью те же страны снились,
Их тайно мучил тот же сон.[90]
Обе изменчивы, обе нежны,
Тот же задор в голосах,
Той же тоскою они зажжены
В слишком похожих глазах.[91]
Две полудевочки, полуженщины, невинно склоняются на плечо товарища их детских игр, а он, тоже полуребенок «голубоглазый» в полудреме сладкого обаяния от обеих, не различает, которая ему близка больше, не может этого сделать и причиняет боль сестрам. В родном уютном уголке — «В розовом домике» все до мелочей так мило поэтессе, что она создает теорию своеобразного домашнего анимизма.
В своем предисловии она говорит: «не презирайте внешнего! Цвет ваших глаз так же важен, как и их выражение, обивка дивана не менее слов, на нем сказанных. Записывайте точнее, нет ничего не важного. Цвет ваших глаз и вашего абажура, разрезательный нож и узор на обоях, драгоценный камень на любимом кольце — все это будет частью вашей оставленной в огромном мире бедной, бедной души. Пишите, пишите больше. Закрепляйте каждое мгновение, каждый жест, каждый вздох». За этой наивно-важной сентенцией скрывается все же неуменье отличить важное от пустяков, глубокое и сильное от мимолетного и поверхностного. От книжки Цветаевой остается впечатление душистых грациозных безделок, несложного розового interieur’а молодой души; самый ритм ее стихов напоминает изящную музыкальную шкатулку, где серебряно позвякивает старинная полька… Неприхотливо веселый танец — чистой юности.
Н. Львова
Холод утра
(Несколько слов о женском творчестве)
Отрывки{20}
Двадцатый век, вероятно, будет назван в истории «женским веком»,[92] веком пробуждения творческого самосознания женщины. Никогда не говорила она так громко. Никогда не прислушивались к ее голосу так внимательно. Трудно предсказать, во что выльется это стихийное — захватившее все области жизни — движение, наложит ли оно свой отпечаток на нашу слишком «мужскую» культуру. Во всяком случае, мы можем рассматривать лишь одну его сторону, но в ней, может быть, рельефнее всего отразился переворот в женском сознании. Мы говорим о литературе и — в частности — о поэзии. Тот факт, что женщина вошла в литературу, на Западе признан окончательно. Критические обозрения заграничных журналов пестрят женскими именами. И если у нас за минувшее столетие едва можно найти нескольких женщин-поэтов, — то подсчитать их теперь — задача очень нелегкая. Женщина вошла в поэзию, и вошла в тот миг, когда поэзия уткнулась в тупик. Не будем отрицать: этот тупик встал не только перед русской — он встал перед поэзией вообще. Разве на Западе тоже нет тревожных исканий, отрицания сегодняшнего дня, сознания — что так нельзя дальше. И нам кажется, что этот тупик явился неизбежным следствием мужского характера нашей поэзии. Мужчина — властитель поэзии, полноправный ее хозяин. Его душа, его взгляды, его стремления, — его мироощущения, — вот содержание поэзии. Если взять за основу мужской души ее разумность, рациональность, — то придется сказать, что наша поэзия, как и вся наша культура, задыхается от избытка рациональности. Мы все непременно хотим быть умными, блеснуть своими знаниями, своей культурностью, а что из этого выходит — знает всякий, просматривавший книги поэтов последнего столетия.
И единственным спасением кажется нам внесение в поэзию женского начала, причем сущность этого «женского» в противовес «мужскому» — мы видим в стихийности, в непосредственности восприятий и переживаний, — восприятий жизни чувством, а не умом, вернее — сначала чувством, а потом умом.
И тем интереснее в таком случае проследить творчество современных женщин-поэтов. Вошли ли они, как женщины, со своими темами и приемами, выделились ли в отдельную группу, внеся свое, специфически женское, или же растворились в существующих течениях? …
Вот Марина Цветаева — почти девочка — лепечет о детских играх, о маме, о тающих тучках. И вдруг в детски-звонкие строфы врывается смутное предчувствие того, что должно быть, что неизбежно:
Неотвратимого не может,
Лицом к лицу встает загадка пола. И, с таинственным предвидением детства, бросает она:
Нет, вы не братья, нет, не братья!
Пришли из тьмы — ушли в туман.[93]
И в другом стихотворении:
………………………………
Сначала куклу, а потом —
Не куклу — а почти…
И ясно встает перед ней жизнь, где женщина — всегда раба, не смеющая «улыбаться всем глазам, не опуская глаз»,[94] — где для нее — все закрыто. …
А за смутным предчувствием